Константин Яковлев - Как мы портим русский язык
Надо воздать автору должное: наблюдателен, знает «крыло» и «наледь», чувствует запах. Но если бы слышал к тому же, понял бы: рассказ не звучит. Без ритма он, без настроя и оставляет читателя равнодушным. Иные слова будто нарочно поставлены, чтобы мешать появлению ритма: «все дома», «в нашем посёлке», «свои», словно по–разному греет солнце в нашей полосе и словно подумать могут, не чужие ли крыши лишаются снега.
Впрочем, природоведческое вступление это и не имело, быть может, задачи настроить кого–то. Оно просто лишнее, нового читателю не говорящее.
Не замечая, как слышится, он говорит: «Отсвет стлался» (хоть это и дико). Или: «Женщина надеялась», «Еленку, которая», «за человека, который». Не слышит, как заплетаются одно за другое слова и вязнет в ушах: «на–на», «ку–ко», «ка–ко»…
Наверное, нельзя быть излишне придирчивым, но рассказ читается легче без таких неудобных «стыков» одного слова с другим. И «же–же», и «че–че», и «йене», и прочие фальшивые звуки, и целые слова, вдруг возникаемые на стыках нужных, работающих слов (иной раз невесть что выйдет!), — все это мешает читать, портит речь. Это — как пыль в часовом механизме. А «привык к коню», «устремив в пространство» — и не выговорить.
Что звукопись — одно из орудий живописания словом, знают и начинающие. Только используют неумело, без меры и сообразности.
«Загремели за дверью доски, в комнату вбежала девушка», — такая звукопись вызовет, конечно, улыбку: девушка, знать, — сложения богатырского, не иначе.
Возьмется пишущий звуками передать разноголосье — получится неожиданно:
«Зачирикали ласточки… Мычали телята, ревел бык. Тыры. рыкала телега. Кыкал молоток… квохтала клуша и чивилькали цыплята».
Опять — улыбка. Грустная, к сожалению.
Еще беда: в поэзии — проза, в прозе…
Добро, коли в ней — поэзия. Но, видимо, незачем все же изменчивую, подчас незаметную ритмику прозы подменять размеренным, чётким ритмом стиха.
Если пишет прозаик: «Мы вышли рано–рано, едва рассвет начался», — и ритм, и размер «вопиют» против употребления прозаического.
А чаще бывает — во фразу неопытного врывается рифма, совсем нетерпимая в прозе: «Там, гляди, начнутся дожди»; «Войдя в помещение, у Ольги возникло особое то ощущение…»
Раздражают, конечно, такие оплошные рифмы.
И другая беда в той же фразе.
Чехов смеялся, приводя оборот: «Подъезжая к станции, у меня слетела шляпа». Ехала, ехала — и слетела. Так же и тут: вошло ощущение в помещение…
«Шляп» этих в рассказе ином — хоть магазин открывай. Не знает писатель самой обычной грамматики, не видит, что вышло из–под пера, и не слышит. Он может написать: «Вошел стройный лейтенант, приложил руку к головному убору и доложил…», не замечая небрежности («приложил», «доложил»), не замечая, что «головной убор» — из инструкций, не из живописи.
Всё бывает у молодых: и время действия путают, и свистит у них фраза («сквозь синие тени просачивался…»), и фыркает, и рычит неоправданно.
«Есть два рода бессмыслицы, — говорил Пушкин. — Одна происходит от недостатка чувств и мыслей, заменяемых словами; другая — от полноты чувств и мыслей и недостатка слов для их выражения».
У наших пишущих, к несчастью, встретишь и то, и другое, а сверх того — третье, когда нет ни мыслей, ни чувств, ни слов — ничего, кроме смутного желания сказать что–то. Бывает и четвёртое — простейшее незнание или нечувствование языка и предмета, о котором пишется, не говоря уже о небрежности, и — бездумье.
Надо ли приводить такие примеры:
«Быки поколели, а коня в лесу волки зарезали. Мать, как корова, ревела»;
«Он отсидел ноги. По ним ползали мурашки»;
«…стога, похожие на верблюдов, вроде они присели отдохнуть»;
«Усатое коричневое лицо в тюбетейке красовалось как старый придорожный цветок»;
«Четыре столбика накренились, словно их кто–то ночью бил топором по затылку»;
«Колодцы с высоко поднятыми шеями»;
«Самолеты от страха изменили курс»;
«Тень протянула руку»;
«Сознание покинуло его. Однако он пересилил себя, проглотил застрявший в горле комок и открыл глаза»;
«Шерстяное платье еле заметным силуэтом маячило в ночной темноте»;
«Внутренне он взбесился, внешне же был спокоен»;
«Побрел, наслаждаясь смрадом табачного дыма»;
«Улыбка переросла в болезненную гримасу»…
Конечно же, все эти сидячие верблюды и лица в тюбетейках, и столбики с затылками, колодцы с шеями, пугливые самолёты, наслаждение смрадом — уже ненормальность, анекдота достойная, хотя один из писавших — член Союза писателей.
А вот другое:
«Н… просматривал анкетные данные работников и делал определённые пометки в своём рабочем блокноте».
Что тут: мысль, чувство или выразительные слова? Что скрыто за тем неопределеннейшим словом «определённые»?
Кажется, ничего. Далекое, даже и не приблизительное, и вовсе не живое, конечно, представление о занятиях человека.
«Носильщики, чемоданы, тюки, проводники в тёмной форме, запах вокзала, который не спутаешь ни с чем…» Попробуйте догадаться, что значит все это перечисление, или отличить носильщика от проводника, или хотя бы представить тот запах, «который не спутаешь ни с чем»! И чего больше недостаёт в этой бессмыслице: мысли, чувства или слов?
А между тем кое–что из приведённого печаталось в столичном журнале.
И ещё из того же напечатанного: «Горы, рельефно просматривающиеся вдали, казались сделанными из мягкой резины: надавишь — послышится писк».
Занятно. Однако так можно сказать и о лошади, и о дереве, и о телевизоре, а не только о «рельефно просматривающихся» горах.
И ещё: «Валуны, похожие на ископаемых животных…» Сравнение не ново. Ранее изданный поэт писал:
И бродит эхо по ущельюТретичных вымерших веков…И очертанья динозавраХранит гранитная гора…И слизью душных испаренийСплошь затянуло валуны.
Здесь хоть предметное сравнение, рисующее вид горы. У неё «очертанья динозавра». А что такое «валу–ны, похожие на ископаемых животных»? Даже намёка нет, на каких животных они похожи: на птеродактилей, на ящеров, или на рыб, или на мамонтов? Вот где сравнение не только не помогает увидеть предмет, а мешает, до невообразимости запутывает представление.
«Мыслями ни о чём» и словно бы отсутствующими чувствами подменяется подчас и изображение людей.
Сознаюсь тут же: «мысли ни о чём» — тоже подарок одного из молодых. Без тени улыбки он рассказывал в рукописи, как путешествовал по Владимирской земле: «Голова расцветает садами раздумий ни о чём. Кажется, что ты сам — это облако, несущееся у тебя над головой, и что это оно, а не ты, идёт по дороге».
У него много таких подарков. «Небо вонзается в меня серебряным ножом»; «я чуть не заплакал… от того шекспировского настроения, когда человек может умереть от радости». И так далее. И наконец: «От своей претенциозности я ещё больше смутился».
Удивительно ли, что, имея лишь смутное желание о чём–нибудь написать, с «раздумьями ни о чём», молодой литератор не показывает нам человека, не раскрывает его характер так, как должен он раскрываться в произведении художественном. Перед нами не предстают люди со всеми особенностями портрета, речи, привычек, нрава и т. д.
Известно: человек, самое существенное в нём хорошо познаётся в любви, и русская классика блестяще отразила это. Чернышевскому одной этой темы хватило, чтобы сделать важнейшие выводы в своей знаменитой статье «Русский человек на rendez–vous».
У современных молодых литераторов рандеву зачастую столь же пусты, обессмыслены и обесчувствлены, как фразы ни о чём.
Вот описание одного из свиданий:
«Радость и восторг охватили его душу… Он гладил её руку и хотел сказать что–нибудь такое необыкновенное, но не находил слов… Надо было что–то сказать, но что? Он не знал».
И дальше — почти то же самое: «Сердце начинало стучать, и вся душа заполнялась радостью», «грудь охватывало волнение, и учащённо билось сердце, а кровь приливала к лицу и начинала стучать в висках. Хотелось броситься в объятия и задохнуться от нежности поцелуя», «вот–вот бросятся во взаимные объятия», «каждый давал себе слово, что завтра скажет самые нужные слова, вложит в них всю страсть своей любви»…
Из приведённого видно, что ничего, никаких чёрточек характера не приоткрыла любовь ни в нём, ни в ней, да и не приоткроет никогда, сколько бы «радость и восторг» ни охватывали душу, сколько бы ни стучали сердца и кровь от желания героев броситься «во взаимные объятия» и «задохнуться от нежности поцелуя». Видно, что и вся эта любовь или придумана автором, или взята напрокат из какого–то слащавого романа, или попросту для неё не хватило у автора «самых нужных слов».