Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 3
Письмо было большое, стройное в своей сбивчивости, написанное залпом, на одном восторженном дыхании — на том самом, которое было и Марининым дыханием, — написанное не собратом, а — братом по перу. Братом, не узнанным ею и оставленным там, откуда она только что уехала; брошенным ею и тянущим к ней руки; братом, которого она сама «месяц назад могла достать со ста шагов» и между которым и ею с тех пор бездна разверзлась и граница пролегла.
Борис Пастернак. 1921 Рис. Ю. Анненкова
Марина ответила не сразу, дав Пастернаковой вести «остыть в себе» (это — при обычной молниеносности её эпистолярных рипостов!23), и не так вглубь, как ей это было присуще; в своем ответе вспомнила обстоятельства их случайных московских встреч, сами встречи, даже слова, которыми оба они обменялись (Маринина память - цепкая, зоркая, долгая - была одной из граней её дарования), призналась, что только «раз слышала Вас с эстрады, Вы тогда сплошь забывали», что книг его не видела, а прочла всего лишь пять-шесть его стихотворений, не более. К упоминанию о возможности скорого приезда Пастернака в Берлин отнеслась приветливо-сдержанно: «Напишите, как дела с отъездом? По-настоящему ли (во внешнем мире виз, анкет, миллиардов) - едете?.. Жму Вашу руку. - Жду Вашей книги и Вас. М.Ц.»
Маринина сдержанность была от оглушённости этим голосом — почти что своим; от немыслимости именно этого голоса среди прочих, вокруг неё звучавших; от насущной потребности удостовериться в неподдельности его, в своей подвластности или неподвластности ему; от необходимости дать ему срок - рассеяться, если он - наваждение («аминь, рассыпься!»), или угнездиться и укрепиться в её душе, если он — правда.
В её отъезде из Берлина накануне прибытия туда Пастернака было нечто схожее с бегством нимфы от Аполлона, нечто мифологическое и не от мира сего — при всей несомненной разумности решения и поступка — ибо в Чехию следовало ехать до наступления осени, чтобы устроиться и приспособиться в предстоящей деревне прежде, чем наступит зима, всегда трудная для вновь прибывших, даже в городских условиях.
А может быть, то был — не менее мифологический — бег с уже распознанным, уже достоверным сокровищем в руках, присвоение его, умыкание, нежелание разделять его со всеми в безвоздушном пространстве, окружающем столики «Прагердиле»; та боязнь посторон-
них глаз, сглазу, которые столь были присущи Марине с её стремлением и приверженностью к тайне обладания сокровищем: будь оно книгой, куском природы, письмом — или душой человеческой... Ибо была Марина великой собственницей в мире нематериальных ценностей, в котором не терпела совладельцев и соглядатаев...
Так или иначе, её «жду Вас» оказалось абсолютной поэтической вольностью в 1922 году - и абсолютной человеческой правдой на долгие последующие годы.
Отношения, завязавшиеся между обоими поэтами, не имели и не имеют себе подобных — они уникальны.
Два человека — он и она! — равновозрастных, равномощных во врождённом и избранном (наперекор внушавшейся им музыке, наперекор изобразительности окружавших их искусств!) поэтическом призвании, равноязыких, живущих бок о бок в одно и то же время, в одном и том же городе и в нём эпизодически встречающихся, обретают друг друга лишь в непоправимой разлуке, лишь в письмах и стихах, как в самом крепком из земных объятий!
Это была настоящая дружба, подлинное содружество и истинная любовь, и письма, вместившие их, являют собой не только подробную и настежь распахнутую историю отношений, дел, дней самих писавших, но и автопортреты их, без прикрас и искажений.
Не знаю, все ли письма Пастернака были привезены Мариной в Советский Союз в 1939 году (берегла - все, всё, включая обёртки от присылавшихся им бандеролей), но привезённые — сохранились, без потерь и утечек, потому что ничьи посторонние руки, ничьё любопытство, небрежность, корысть не коснулись их за три с половиной десятилетия.
Пастернак рассказал в своих воспоминаниях об утрате в годы войны части цветаевских писем. Однако с некоторых из них в своё время были сняты копии когдатошним приятелем Пастернака и Асеева, в раннюю свою пору поэтом, А. Кручёных24, который, без ведома Бориса Леонидовича, широко снабжал этими машинописными копиями разномастных коллекционеров; обросшие опечатками и изобилующие пропусками списки эти циркулируют до сих пор.
Кроме того, черновики и наброски многих писем сохранились в её тетрадях - в её архиве.
Переписка Марины Цветаевой с Борисом Пастернаком длилась с 1922 по 1935-1936 годы, достигнув апогея в двадцатые годы, потом постепенно сходя на нет. Из разновремённо предполагавшихся встреч не состоялась ни одна; встретились — негаданно и неудачно — в июне 1935-го, когда Борис Леонидович приехал в Париж на Международный конгресс защиты культуры от фашизма; приехал он уже после открытия конгресса, больной, в глубокой депрессии, вызванной со-
бытиями и переменами в личной жизни, по самую маковку погружённый в эти события, среди которых, как почуялось Марине, места для неё не оставалось. Его отчуждённость и околдованность не ею потрясли и глубочайше ранили её, тем более, что её заочность с Пастернаком была единственным её оплотом и убежищем от реальных неудач и обид последних лет эмиграции.
Марина Цветаева. 1928 Рис. А. Эфрон
В дальнейшем, по возвращении Марины в СССР, она видалась с Борисом Леонидовичем достаточно часто, он много и усердно помогал ей и поддерживал её, но с заоблач-ностью25 их дружбы было покончено: однажды сойдя с такой высоты, вторично подняться на неё невозможно, как невозможно дважды войти в одну и ту же реку.
Влияние на творчество Цветаевой её переписки с Пастернаком было столь же значительным, сколь своеобычным, ибо влияние это выражалось не в степени присвоения, поглощения одной личностью — другой, не в той или иной мере «ассимиляции», нет, выявлялось оно в определившейся нацеленности Марининой творческой самоотдачи — самоотдачи, обретшей конкретного адресата.
Не говоря о двух прозаических вещах — «Световой ливень» и «Эпос и лирика современной России», из которых вторая относится в равной степени и к Маяковскому, - стихотворений, посвященных Мариной Пастернаку или непосредственно им вдохновлённых, не так уж много: не меньше, пожалуй, посвятила она их Ахматовой, или Блоку, или Иксу, или Игреку, посвятила, не надеясь на то, что голос её достигнет их слуха. Но зато всё, что было создано ею в двадцатые годы и в начале тридцатых, в пору её творческой зрелости и щедрости, кем бы и чем бы ни вдохновлялось это созданное, — всё это, от сердца к сердцу, было направлено, нацелено на Пастернака, фокусировано на него, обращено к нему, как молитва.
В нём она обрела ту слуховую прорву, которая единственно вмещала её с той же ненасытимостью, с какой она творила, жила, чувствовала.
Пастернак любил её, понимал, никогда не судил, хвалил - и возведённая циклопической кладкой стена его хвалы ограждала её от несовместимости с окружающим, от неуместности в окружающем... Марине же похвала была необходима, иначе она зачахла бы от авитаминоза недолюбленности, недопонятости или взорвалась бы от своей несоразмерности аршину, на который мерила её читающая и критикующая эмиграция. (Не о нескольких близких и верных речь, разумеется.)
Усугубившаяся в тот период усложнённость её поэтического языка (нынче, в семидесятые годы, внятного и «массовому» читателю, но труднодоступного «избранному» читателю двадцатых годов) тоже отчасти объясняется Марининой направленностью на Пастернака: речь, понятная двоим, зашифрованная для прочих! Ибо для освоивших четыре правила арифметики до поры до времени остаётся зашифрованной высшая математика...
%лг:
l/?<^lU44*f.
Дарственная надпись Б. Пастернака на его книге стихов *Темы и Вариации» Москва—Берлин, 1923: * Несравненному поэту Марине Цветаевой, “донецкой, горючей и адской " (стр. 76) от поклонника ее' дара, отважившегося издать эти высевки и опилки, и теперь кающегося.
Б. Пастернак. 29.1.23. Берлин».
Вот что пишет Марине о поэзии в одном из своих писем 1922 года Пастернак периода «высшей математики» своего собственного творчества:
«Я знаю - Вы с неменьшей страстью, чем я, любите — скажем для короткости — поэзию. Вот что я под этим
разумею.
Я больше всего на свете (и, может быть, это - единственная моя любовь) - люблю правду жизни в том её виде, какой она на одно мгновенье естественно принимает у самого жерла художественных форм, чтобы в следующее же в них исчезнуть. Телодвижение это жизни не навязано со стороны. Бирнамский лес26 по собственной своей охоте лезет в эту топку. Не надо обманываться: вероятно, мы односторонни. Весьма возможно, что жизнь разбредается по сторонам и что её поток образует дельту.