Людмила Зубова - Поэзия Марины Цветаевой. Лингвистический аспект
Причастие видывавшее, поставленное в позицию переноса, представляет собой потенциальную форму. Она не узуальна, видимо, по двум причинам. Во-первых, для акцентологической системы русского языка не характерно наличие четырех заударных слогов, затрудняющих произношение (Моисеев 1980), а, во-вторых, форма среднего рода по экстралингвистическим причинам не образуется от глагола видывать. Строка со словом видывавшее резко контрастирует с соседними строками по акцентологической характеристике:
— / — / — / Идти, особенно — тебе,
— / — / — Руси не видывавшее
— / — / — / — / Дитя мое… Мое? Ее.
Среднюю строку от верхней отличает главным образом тип ее завершения: в верхней — мужское, в средней — гипердактилическое. В результате верхняя строка вызывает растянутое отчетливое произношение нижней и, следовательно, побочное ударение на флексии причастия. Фонетическая актуализация флексии среднего рода выдвигает и в слове дитя, согласованном с причастием, семантический признак незрелости, неопытности, невинности. Этот признак, изначально свойственный лексике, обозначающей детей как социально незрелых существ, и связанный с категорией среднего рода, в современном русском языке стерт. В стихотворении М. Цветаевой он, проявленный позицией переноса, оказывается семантически значимым, так как играет важную роль в идеологической направленности стихотворения. Тема невинности становится доминирующей во втором стихотворении цикла («Наша совесть — не ваша совесть…»). В анализируемом контексте грамматическое значение среднего рода выражено в трех строках девять раз подряд: не видывавшее, дитя, мое, мое, ее, дитя, то, самое, былье.
Сильный строфический раздел, преодолевающий сильную синтаксическую связь (согласование), естественно вызывает и сильную актуализацию слова во всей совокупности его семантических, грамматических и фонетических характеристик. Энергия раздела и акцентируемого слова готовит экспрессию следующих строк. Если до сих пор ритмическая структура брала верх над синтаксической, то в строке «Дитя мое… Мое? Ее» регулярность полноударного ямба резко нарушается концом предложения посередине строки, сменой интонаций обращения и утверждения интонациями вопроса и опровержения. Смена интонаций обозначена тремя разными пунктуационными знаками: многоточием, вопросительным знаком и тире. Резкий фонетический контраст обеспечен тем, что после пятисложного слова идет строка в которой на пять слогов приходится четыре слова, принадлежащих трем разным предложениям. На переносе оказывается слово, состоящее всего из двух букв, акцентированное кроме самой позиции переноса курсивным выделением и авторским разделяющим тире, противоречащим нормативной пунктуации.
Категоричность двухчленного предложения, где окказионально предикативная функция притяжательного местоимения ее противопоставляется атрибутивной функции притяжательного местоимения мое, выражена в максимально короткой форме и обозначена восклицательным знаком.
Семантической основой изменения синтаксического статуса притяжательного местоимения является градационное абстрагирование понятия: от дважды конкретного мой сын в начале стихотворения — к отчуждаемо-абстрактному ее — дитя, выраженному формой среднего рода — через промежуточную стадию абстрагирования дитя мое.
Максимально выделенное слово ее является идеологическим центром стихотворения — именно здесь происходит перелом сознания: отказ от права определять судьбу сына своей судьбой. На эмоциональном уровне трагичность отказа передается не только контрастом разноинтонационных односложных предложений с предыдущим пятисложным причастием, но и комплексом звуков, имитирующим рыдание, — в словах мое — ее.
Кроме того, слово ее композиционно является центром симметрии стихотворения. В тексте, до этого слова построенном по типу загадки (Ни к городу и ни к селу, В край — всем краям наоборот), сама страна названа именем собственным только в отрицательной конструкции со значением неведения (Руси не видывавшее || Дитя мое). Характерно, что и само это имя собственное относится не к реальности, а к далекому прошлому, и тем самым в цветаевском контексте сказочно. Во второй части стихотворения, после того, как сказано: «Ее — дитя» — и абстракция перенесена с названия «края», «страны» на образ сына, родина Марины Цветаевой получает в стихотворении совершенно конкретное название в исторической перспективе личных судеб:
Русь — прадедам, Россия — нам, Вам — просветители пещер — Призывное: СССР, а образ семилетнего сына, растущего пока на чужбине, абстрагируется до отождествления с «просветителями пещер». И на слове ее, семантически самом значимом переносе, цепочка переносов, собственно, кончается: дальше на 24 строки приходится только один перебив, обновляющий фразеологизм куда глаза глядят.
Если до идеологического, эмоционального, композиционного центра и центра семантической симметрии конкретного и абстрактного понятий, меняющихся местами (предложения Ее — дитя), определяющей структурой стихотворения является перенос с преобладанием ритма над синтаксисом, то во второй части — после этого предложения — доминирует уже синтаксис. Трагическое противоречие («Дитя мое… Мое? Ее — || Дитя»), выраженное в своей кульминации сильным переносом, сменяется и разрешается лаконически завершенными строками призывов, выраженных в стилистике лозунгов и перекликающихся с императивным значением слова вперед.
5. СИНКРЕТИЗМ ОККАЗИОНАЛИЗМОВ
Лексический и грамматический аспектыОдним из основных положений лексикологии является положение о том, что полисемия, существующая в языке, преодолевается в речи благодаря синтагматически обусловленному выбору значения. Однако исследования последних лет показали, что полисемия свойственна не только фактам языка, но и фактам речи, контекст может указывать на разные реализации языковых потенций или не содержать достаточных сведений для выбора лишь одной семантической программы (Панькин 1975; Литвин 1984; Артемьева 1985). Речевая многозначность отчетливо обнаруживается при интерпретации окказионализмов художественного текста — единиц, несомненно, контекстуально обусловленных.
Рассмотрим несколько случаев с разными типами окказионализмов в произведениях М. Цветаевой. Первый пример из поэмы-сказки «Царь-Девица» интересен тем, что в алогичном, парадоксальном сочетании персик апельсинный относительное прилагательное апельсинный приобретает окказиональное качественное значение:
Молча, молча,Как сквозь толщуКаменной коры древесной,Из очей ее разверстых —Слезы крупные, янтарные,Непарные.Не бывало, чтоб смолоюПлакал дуб!Так, слезища за слезою,Золотые три дорогиОт истока глаз широкихК устью губ.Не дрожат ресницы длинные,Личико недвижное.Словно кто на лоб ей выжалПерсик апельсинный.Апельсинный, абрикосный,Лейся, сок души роскошный,Лейся вдоль щек —Сок преценный, янтарёвый,Дар души ее суровой,Лейся в песок! (И., 393).
В MAC слово апельсинный определяется обобщенно, но все примеры из словарной статьи указывают только на относительное значение прилагательного: «АПЕЛЬСИННЫЙ. Прил. к апельсин. Апельсинное дерево. Апельсинные дольки // Приготовленный из апельсинов. Апельсинное варенье».
В сцене плача Царь-Девицы над спящим Царевичем окказионально качественное прилагательное апельсинный из сочетания персик апельсинный обнаруживает несколько смыслов: 1) сочный (слезы текут обильно), 2) освежающий (слезы дают облегчение), 3) сладкий (то же), 4) живительный (слезы Царь-Девицы, подобно живой воде, расколдовывают спящего Царевича), 5) экзотический, заморский (Царь-Девица живет за морем, в другом царстве), 6) драгоценный (слезы в контексте уподоблены золоту и янтарю), 7) блестящий золотистым блеском (в том же уподоблении), 8) нежный (в уподоблении персику и абрикосу с нежной поверхностью).
Вполне возможно, что перечисленные оттенки, основанные на коннотациях, выделены субъективно и характеризуют ассоциации конкретного читателя, однако диффузность значения слова налицо. Эта диффузность подкреплена еще и соседним упоминанием плодов — персик и абрикосный. Тем самым слово апельсинный со всеми его контекстуальными смыслами включается в ряд, абстрагирующий значение драгоценного экзотического плода — ряд, по абстрагирующей потенции подобный сочетаниям типа гуси-лебеди. Вряд ли можно вычленить одно из значений анализируемого слова, представить его если не как единственное контекстуально обусловленное значение, то хотя бы как семантическую доминанту. В то же время поэтический смысл парадоксального сочетания в целом понятен. Очевидно, что этот окказионализм семантически синкретичен и словотворчество в данном случае повторяет путь образования слова-синкреты в глубокой древности.