Александр Лавров - Русские символисты: этюды и разыскания
«Так гласил язык поколенья», — писал Мандельштам в «Шуме времени» о «загадке русской культуры и в сущности непонятом ее звуке», воплотившихся в «надсоновщине», отмечая при этом, что «высокомерные оставались в стороне с Тютчевым и Фетом»[1866]. Своеобразие литературной позиции Перцова заключалось с самого начала в том, что, вполне освоив «язык поколенья», научившись внятно высказываться на нем, он сохранял неизменную верность Тютчеву и Фету — поэтам, вызывавшим у последовательных «радикалов» гамму чувств лишь в диапазоне от полного равнодушия до полного неприятия. Первое стихотворение Перцова, появившееся в печати, — это, по сути, формула его юношеской «фетомании», отпечаток которой наглядно сказывается и в последующих поэтических опытах:
Я иду по тропинке тенистой,Светлой радостью жизни объят…Как душист этот воздух смолистый,Как красив пышный леса наряд!
Тихо тополь дрожит серебристый,Тихо листья березы шумят,И, кивая головкой душистой,Разливают цветы аромат.
И в душе, просиявшей и чистой,Все тревожные мысли молчат…Я иду по тропинке тенистой,Светлой радостью жизни объят[1867].
Присяга на верность Фету, принесенная Перцовым самому себе, осознание необходимости «чистой», самодостаточной, бестенденциозной поэзии послужили одной из самых веских причин, обусловивших в конце концов его размежевание с литераторами — «властителями дум» оппозиционно-демократической интеллигенции. «А еще говорят, что стихотворения Фета бессмысленны, — писал он 18 декабря 1892 г. Д. П. Шестакову. — Да, для тех, кто привык черпать свои „мысли“ из ближайшей передовой статьи. А по-моему, стихотворения Фета — это евангелие красоты»[1868]. Подобную скрытую полемику можно обнаружить во многих его приватных высказываниях тех месяцев, когда он особенно тесно и, казалось, прочно сблизился с «властителями дум». Покровительствовавший Перцову А. И. Иванчин-Писарев, революционный народник, отбывший многолетнюю ссылку в Сибири, а с осени 1891 г. фактический редактор казанской газеты «Волжский Вестник», познакомил его с Н. К. Михайловским, имя которого было тогда в русском обществе одним из самых уважаемых и авторитетных. Осенью 1892 г. в ведение Михайловского перешел большой ежемесячный петербургский журнал «Русское Богатство», и Перцову, приехавшему тогда же вместе с Иванчиным-Писаревым в Петербург, открылась заманчивая и, безусловно, чрезвычайно льстившая его самолюбию перспектива сотрудничества в печатном органе, продолжавшем дело «Современника» и «Отечественных Записок».
Сотрудничество, однако, продлилось лишь несколько месяцев; за это время Перцов опубликовал в «Русском Богатстве» 33 рецензии и одну большую статью. По письмам его к отцу и Д. П. Шестакову вырисовывается наглядная картина постепенного разуверения начинающего журналиста в той литературной среде, к которой ему довелось приобщиться[1869]. К участию Перцова в «Русском Богатстве» Михайловский поначалу отнесся с большим доверием (провинциалу «без имени» была предоставлена возможность вести в журнале библиографический отдел, рецензировать новые книги) — но и с неизменной «направленческой» требовательностью, сопровождавшейся определенными ограничениями, которые предписывала достаточно ригористичная идейно-эстетическая платформа издания. Редакторскую установку Михайловского на «идейный монолит» (лишь в последнее десятилетие его деятельности, как констатируют исследователи, сменившуюся более гибким подходом к эстетическим вопросам)[1870] Перцов принять и оправдать не мог; небрежение художественными критериями, сплошь и рядом выказывавшееся в радикально-демократических кругах, зависимость «эстетики» от «идеологии» представлялись ему столь же неприемлемыми в литературной деятельности, сколь и позиции печатных органов последовательно охранительного направления. Идейные симпатии поначалу склоняли Перцова к сотрудничеству с «радикалами», однако «антиэстетизм» «радикалов» стал основной побудительной причиной для размежевания с ними, а затем и для переоценки и отторжения всего комплекса убеждений и верований, господствовавших в редакции «Русского Богатства».
В краткий период сотрудничества в журнале Михайловского Перцову не только не удалось поместить там то, чем он более всего дорожил (стихи — свои и Д. П. Шестакова), но и пришлось свои критические суждения определять в фарватере общего идейного направления, формулировать то, что не всегда совпадало с его собственными оценками. Установки «направленческого» толка сказываются и в критических нотах его рецензии на книгу Мережковского «Символы», и в большой статье о творчестве Чехова под «осудительным» названием «Изъяны творчества», опубликованной в № 1 «Русского Богатства» за 1893 г. (статью переименовал Михайловский, первоначальное авторское заглавие — «Беллетристическая nature morte»); исходя из оценки произведений писателя, ранее данной Михайловским, Перцов указывал на фотографическое беспристрастие «беллетристического аппарата» Чехова, случайность в выборе тем и равнодушие к общественным проблемам — проявив, однако, пристальное внимание к собственно художественному значению его произведений (живой интерес к произведениям Чехова Перцов отразил и в более ранних статьях, опубликованных в «Волжском Вестнике»[1871]). Другие большие статьи, предложенные Перцовым в «Русское Богатство», редакцией не были приняты, и критик, видимо, понял, что обманулся в своих надеждах и в попытках литературно самоопределиться, мимикрируя под определенную тенденцию.
С другой стороны, Перцов быстро осознал, что его «Изъяны творчества», обещавшие стать дебютом на большом литературном поприще, являют собой лишь опыт следования той критической традиции и методологии, которая, как ему довелось убедиться, уже не имеет реальных творческих перспектив. «Когда теперь я перечитываю статью, — признается он в письме к Шестакову от 30 января 1893 г., — мне становится даже немножко совестно: так могут писать только литературные мальчики с легким пером и, увы! еще более легкими мыслями. Но не так, совсем не так нужно писать всамомделишную критику. Критика есть искусство, такое же, как беллетристика и поэзия. Русским критикам пора перестать делать доморощенные аллюры и относиться к авторам с кондачка, пора оставить свои гувернерские приемы и принять западноевропейский метод. Нам нужно учиться не у Добролюбова и Писарева, даже не у Белинского (те были хороши в свое время), а у Брандеса, Тэна, Бурже, Леметра, Ренана, критиков Англии и Америки. Особнячество русской критики кончилось, теперь ей необходимо перейти на общечеловеческую почву, или она сделается, быть может, ярким, но бесполезным пустоцветом, „ни сердца нашего не радуя, ни глаз“. <…> Что было хорошо в 60-х годах, когда на первом плане стояла гражданская борьба и критике нужно было еще завоевать и усвоить себе право смотреть на литер<атурные> явления не с исключительно эстетич<еской> точки зрения — то самое теперь, в 90-е гг., является каким-то атавизмом. Нет, перед нами другие задачи, гораздо более трудные, и куда как легко было бы писать критич<еские> статьи, если бы требовалось только идти по стопам Писарева. Мы должны теперь приучиться изображать личность писателя и его сочинения во всей их историч<еской> и субъективной обстановке, если можно так выразиться; должны уметь нарисовать портрет писателя, а не сделать ему начальственный выговор за непохвальное поведение»[1872].
Понимая, что «Русское Богатство» не может стать трибуной для реализации подобных установок — во многом сходных с теми, которыми в ту же самую пору стали руководствоваться писатели, изменившие общий литературно-критический ландшафт, — Мережковский и Волынский, — Перцов весной 1893 г. вновь обосновался в Казани и возобновил постоянное сотрудничество в «Волжском Вестнике». Внешне понизив свой статус, вернувшись в лоно провинциальной журналистики, он тем не менее смог теперь беспрепятственно излагать свои новые воззрения, коренившиеся, однако, в изначальной убежденности относительно приоритета «эстетического» перед «общественным». В установках Михайловского и его единомышленников Перцову видится теперь — во многом вопреки реальному положению дел — лишь идейная рутина, окостенелость сознания, неспособность к духовному поиску; динамика критической мысли, переоценивающей былые авторитеты, наоборот, прославляется как залог обретения новых творческих ценностей. Касаясь в связи с юбилеем А. М. Скабичевского, «правоверного» продолжателя традиций 1860.-х гг., его заявления о неизменности отстаиваемых взглядов на жизнь и искусство, Перцов заключал: «Это обстоятельство почему-то всегда ценится у нас как особо похвальное и всякого подражания достойное качество. Полагать надо, что в этом почтении отразилась просто все та же наша вечная боязнь всякой перемены и независимости мнений. В самом деле, какая в сущности заслуга в том, что человек 30–40 лет твердил одно и то же <…>? Ведь писатель не дятел, которому от природы полагается долбить всё в одну точку <…> Белинский трижды совершенно менял свое направление; другой человек сороковых годов (Герцен. — А. Л.) прошел еще больше фазисов в своем развитии, пока жизнь в з<ападной> Европе создала совершенно оригинальную окраску его воззрений. <…> Но все это предполагает деятельную и смелую работу мысли, постоянство наблюдений над жизнью, независимость и беспристрастие выводов — всё вещи нам еще мало привычные. А пока что будем праздновать юбилеи литературных столпников»[1873].