Александр Генис - Довлатов и окрестности
Знакомый с фарцовщиками, Сергей любил обозначать Запад гардеробными этикетками — «сорочка „Мулен“, оксфордские запонки, стетсоновские ботинки». Он и в Америке упивался названиями фирм и всех уговаривал написать историю авторучки «Паркер» и шляпы «Борсалино».
Дело было не в вещах, а в звуках. Заграница для него начиналась с фонетики. «В само́й иностранной фамилии, — писал он, — есть красота». В Эстонии ее хватало, чем и пользовался Довлатов. Он вставлял в свои таллинские рассказы абзацы, будто списанные у Грэма Грина: «Его сунули в закрытую машину и доставили на улицу Пагари. Через три минуты Буша допрашивал сам генерал Порк».
Раньше на улице Пагари размещался КГБ, сейчас — контрразведка. Добротное барочное здание, как все в Таллине, отреставрировали, но телекамеры над входом остались.
Как ни странно, именно в этом нарядном доме Довлатову испортили жизнь, запретив его книгу. Неудивительно, что написанный на эстонском материале «Компромисс» — самое антисоветское сочинение Довлатова. В нем и правда многовато незатейливых выпадов, но оно, как и остальные книги Довлатова, о другом — о распределении порядка и хаоса в мироздании.
3Как многие пьющие люди, Довлатов панически любил порядок. Он был одержим пунктуальностью, боготворил почту. Распорядок дня он заносил в амбарную книгу. О долгах Сергей напоминал каждую минуту — либо уже никогда. «Основа всех моих занятий, — писал он, — любовь к порядку. Страсть к порядку. Иными словами — ненависть к хаосу».
При этом, будучи главным возмутителем покоя, Сергей прекрасно сознавал хрупкость всякой разумно организованной жизни. Порядок был его заведомо недостижимым идеалом. Постоянно борясь с искушением ему изменить, Довлатов делал что мог.
Пытаясь разрешить основное противоречие своей жизни, Довлатов воспринял Эстонию убежищем от хаоса: «За Нарвой пейзаж изменился. Природа выглядела теперь менее беспорядочно».
Впрочем, и в Прибалтике порядок — не антитеза, а частный случай хаоса, его искусственное самоограничение. Ульманис, президент буржуазной Латвии, выдвинул лозунг: «Kas ir tas ir» — «Как есть — так есть». Очень популярный был девиз — его даже в школах вывешивали. Прелесть этого туповатого экзистенциализма — в отказе от претензий как объяснять, так и переделывать мир.
В поисках более однозначной жизни Сергей наткнулся на честное балтийское простодушие. Местный вариант советской власти позволил Довлатову и собственный конфликт с режимом перенести в филологическую сферу.
Эстония у Сергея — страна буквализма, где все, словно в математике, означает только то, что означает. Как, скажем, «Введение» в книге «Технология секса», которую Довлатов одалживает приятельнице-эстонке.
Эстонская власть слишком буквально понимала цветистую риторику своего начальства. В результате привычные партийные метафоры на здешней почве давали столь диковинные всходы, что пугались самих себя.
Не свободы в Эстонии было больше, а здравого смысла, из-за которого самая усердная лояльность казалась фрондой. Эстонский райком так старательно подражает московскому, что превращается в карикатуру на него:
«На первом этаже возвышался бронзовый Ленин. На втором — тоже бронзовый Ленин, поменьше. На третьем — Карл Маркс с похоронным венком бороды.
— Интересно, кто на четвертом дежурит? — спросил, ухмыляясь, Жбанков.
Там снова оказался Ленин, но уже из гипса».
Нигде советская власть не выглядела смешнее, чем в Эстонии. Безумие режима становилось особенно красноречивым на фоне основательности и деловитости, этих тусклых эстонских добродетелей, вступавших в живописный конфликт с номенклатурным обиходом.
Непереводимые партийные идиомы, невидимые, словно «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» в газетной шапке, обретают лексическую реальность в довлатовской Эстонии. Когда ничего не значащие слова начинают что-то означать, клише разряжается, высвобождая при этом изрядный запас кретинизма:
«Слово предоставили какому-то ответственному работнику „Ыхту лехт“. Я уловил одну фразу: „Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия“.
— Это еще что такое? — поразился Альтмяэ. — В Эстонии не было самодержавия.
— Ну, против царизма, — сказал Быковер.
— И царизма эстонского не было. Был русский царизм».
На антисоветские стереотипы эстонский буквализм оказывал не менее разрушающее действие. Встретив симпатичного врача-эстонца («какой русский будет тебе делать гимнастику в одиночестве»), Довлатов автоматически зачисляет его в диссиденты.
Узнав, что сын врача под следствием, он спрашивает:
«— Дело Солдатова?
— Что? — не понял доктор.
— Ваш сын — деятель эстонского возрождения?
— Мой сын, — отчеканил Теппе, — фарцовщик и пьяница. И я могу быть за него относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме».
4В «Юбилейном мальчике» Сергей описал четырехсоттысячного жителя Таллина. Предоставленный самому себе, город стал меньше, чем был. Прямо за крепостной стеной начинается сирень, огороды. На дачу едут, как у нас в магазин, минут пятнадцать. Однако по «Компромиссу» не чувствуется, что Довлатову в Эстонии тесно.
Словно кот на подоконнике, Сергей любил ощущать границы своей территории, будь это лагерная зона, русский Таллин («громадный дом, и в каждом окне — сослуживец») или 106-я улица в Куинсе. Гиперлокальность — как в джойсовском Дублине — давала Довлатову шанс добраться до основ. Изменяя масштаб, мы не только укрупняем детали, но и разрушаем мнимую цельность и простоту. С самолета не видно, что лес состоит из деревьев.
Сергей любил жить среди своих героев. Камерность нравилась Довлатову, ибо она позволяла автору смешаться с персонажами. Именно поэтому крохотная Эстония отнюдь не выглядит у Довлатова провинциальной.
Слово «провинциал» в словаре Сергея было если и не ругательством, то оправданием. Браня нас за недооценку любимого Довлатовым автора, он снисходительно объясняет дефицит вкуса нестоличным, «рижским происхождением». Попрекал он нас, конечно, не Ригой, а неумением увидеть в малом большое. Корни провинциализма Довлатов находил в широкомасштабности претензий. Низкорослые люди смешны только тогда, когда становятся на цыпочки. Хрестоматийный образец — передовая в мелитопольской газете: «Мы уже не раз предупреждали Антанту…»
Ненавидя претенциозный монументализм, Сергей был дерзко последователен в убеждениях: «Рядом с Чеховым даже Толстой кажется провинциалом».
Удовлетворенная местом под солнцем Эстония не кажется Довлатову захолустьем, пока тут не становятся на цыпочки: «Вечером я сидел в театре. Давали „Колокол“ по Хемингуэю. Спектакль ужасный, помесь „Великолепной семерки“ с „Молодой гвардией“. Во втором акте, например, Роберт Джордан побрился кинжалом. Кстати, на нем были польские джинсы».
Между прочим, у эстонцев, как и у Довлатова, к Хемингуэю отношение особое. Одну фразу из «Иметь и не иметь» здесь все знают наизусть: «Ни одна гавань для морских яхт в южных водах не обходится без парочки загорелых, просоленных белобрысых эстонцев». Эстония — такая маленькая страна, что она, как Бобчинский, благодарна всем, кто знает о ее существовании.
5«Компромисс» — первая книга, которую Сергей сам издал на Западе. Торопясь и экономя, он даже не стал перебирать текст, а взял его из разных журналов, где печатались составившие книгу новеллы.
Сергея тогда убедили, что в Америке пробиться можно только романом, и он пытался выдать за нечто цельное откровенный сборник рассказов. То же самое, но с бо́льшим успехом Сергей проделал с «Зоной». Для «Компромисса» он придумал особый прием. Сперва идет довлатовская заметка из «Советской Эстонии», а затем новелла, рассказывающая, как было на самом деле. Насколько аутентичны газетные цитаты, я не знаю, — их сверкой с затаенным злорадством занимаются тартуские филологи. Но дело не в этом. Постепенно усохла сама идея компромиссов, да и в жанровых ухищрениях Сергей разочаровался. К своему несостоявшемуся пятидесятилетию он расформировал старые книги, чтобы издать сборник лучших рассказов: «Представление», «Юбилейный мальчик», «Переезд на новую квартиру» — одни изюминки. Назвать все это он решил «Рассказы». Мы его отговаривали, считая, что такой значительный титул годится только для посмертного издания. Таким оно и вышло.
«Компромисс» был издательским первенцем Довлатова, и он с наслаждением корпел над ним. На обложку Сергей поместил сильно увеличенную фотографию гусиного пера, а к каждой главе нарисовал заставки в стиле «Юности».
Несмотря на глубокомысленное перо и синюю краску оттенка кальсон, книжкой Сергей гордился и щедро всех ею одаривал — правда, с обидными надписями.