Борис Романов - Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Спрашивается: где же и в чем состав моего "преступления"?!
На каком основании меня держат в тюрьме 10–й год, раз установлена уже моя полная невиновность по всем прежним пунктам обвинения?!"
16 декабря Андреева отправили в Москву, во внутреннюю тюрьму КГБ, а оттуда в Центральный институт судебной психиатрии им. В. П. Сербского. Все вещи, все тетради остались во Владимире: за ними приехала жена, которую провели к заместителю начальника тюрьмы капитану Давиду Ивановичу Кроту. Разговор с ним запомнился ей навсегда:
"— Знаете, увезли Вашего мужа.
— Знаю, но ведь он ничего не может поднять, значит, должен был оставить вещи.
Крот вызвал каптерщицу (то есть кладовщицу):
— Что, Андреев оставил что-нибудь?
— Целый мешок.
— Принесите.
Она принесла мешок. И тут сработала моя лагерная привычка: должен быть шмон. Я стала выкладывать из мешка вещи. Крот сказал:
— Да не надо, оставьте.
"Список вещей Андреева Даниила Леонидовича, передаваемых его жене Андреевой Алле Александровне", в который вошли и тетради с черновиками
А я:
— Да как же, гражданин начальник!
Он тогда отослал каптерщицу, посмотрел на меня очень внимательно и сказал:
— ЗАБИРАЙТЕ ВСЁ И У — ХО — ДИ — ТЕ.
Только тут я поняла. Я схватила мешок, пролепетала какие-то слова благодарности и убежала.
<…>Возвращаясь из Владимира, в автобусе я сунула руку в мешок, в который были свалены тетрадки, книжки, тапочки, белье, открытки… Я вытащила первое, что попалось, и стала читать. Это была одна из тетрадок с черновиками "Розы Мира""[570].
12. Институт Сербского
1957 год для Даниила Андреева начался в палате института судебной психиатрии, в его четвертом отделении. Институт находился в Кропоткинском переулке — он попал в родные места, совсем рядом от Малого Левшинского. Больничный корпус, куда помещали политических, от тюремного отличался. В вестибюле — стол, стулья, регистрационное окошко, молчаливые няни в белых халатах. Небольшой коридор, несколько палат. Большие, светящиеся зимним солнцем окна из непробиваемого стекла, зарешечены только узкие форточки. Пациенты — в больничных фланелевых халатах. Срок психиатрической экспертизы по закону — один месяц, но обычно экспертиза затягивалась. Попал сюда Андреев стараниями жены. Спасая мужа, она писала в заявлениях, что ни при аресте, ни после него тот не проходил "психоневрологической" экспертизы.
Когда его привезли, в отделении находилось двадцать с небольшим человек. Все они обвинялись по политическим статьям, как правило, по 58–й — антисоветской.
Подружившийся здесь с Андреевым Родион Гудзенко так описывал его появление в палате: "…Весь насквозь тонкий, звонкий и прозрачный. Интеллигентный, беззубый, высокий, седой, тощий. Босой. Босиком, хотя всем тапочки давали. В кальсончиках, в халатике. И — в слезах, заплаканный! Улыбается, стесняется, слезы. "Что такое? Почему вы плакали?" — "Ой, простите, — он сказал. — Вы знаете, я в первый раз за десять лет увидел дерево!" — "Как — дерева не видели?" — "Я в тюрьме был, во Владимирской, там прогулки в крытом дворике, цемент, я деревьев не видел вообще. И тут я вдруг увидел во дворе, когда меня провели, живое, настоящее дерево, и, знаете, просто потекли слезы""[571].
Среди тех, с кем он оказался вместе и с кем общался в эти недели, были, кроме молодого художника Родиона Гудзенко, вчерашний ярославский школьник Виталий Лазарянц, восемнадцатилетний москвич Борис Чуков, недавний техник — лейтенант Юрий Пантелеев, студент из Ульяновска Валерий Слушкин, учитель истории Рафальский[572].
Р. С. Гудзенко и В. Э. Лазарянц
Гудзенко удивлялся, что Андреев ухитрялся знать всех. По его мнению, простодушный поэт считал, что и остальные так же "интересуются судьбами друг друга", хотя это "не значит, что он со всеми сокамерниками поддерживал тесные контакты". Больше всего Андреева занимала молодежь, которую всколыхнуло послесталинское оттаивание. В тюрьме он такой не встречал.
Оказалось, осенние венгерские события не все встретили безмолвно — безучастно. Десятиклассник Виталий Лазарянц, примерный ученик и комсомолец, на демонстрации седьмого ноября поднял плакат "Руки прочь от Венгрии" и, понятно, сочтен не вполне вменяемым. Андреев, узнав историю Лазарянца, называл его не вовремя прокукарекавшим петушком. Другим протестантом, возмущавшимся подавлением венгерского восстания, оказался готовившийся стать студентом и кипевший восемнадцатилетним революционным задором Борис Чуков.
Гудзенко — высоколобый, с умным сосредоточенным взглядом — был взят меньше чем полгода тому назад за крамольные разговоры о Сталине в курилке Публичной библиотеки. Вождя на 20–м съезде уже развенчали, культ осудили, но 58–й статьи никто не отменял. Не успевший закончить институт имени Репина живописец, он обвинялся в антисоветчине, но дело склеивалось плохо, и его, самонадеянного и нервного, на всякий случай отправили на экспертизу. Здесь он узнал о рождении сына и, как потом Андреев писал жене Гудзенко, пытаясь приободрить ее, воспрял духом.
Самый пожилой среди них, художник Ефим Шатов, написал в ЦК КПСС письмо с просьбой дать народу "хотя бы" свободу творчества и призывами к человечности. Сумасшедший — определили компетентные органы.
Родиону Гудзенко было двадцать пять, на год меньше Юрию Пантелееву, автору другого письма в верха. Он, в отличие от ленинградца Гудзенко и москвича Чукова, вырос в деревне и не был таким шумным и самоуверенным. Отца его репрессировали, войну вдвоем с матерью он пережил под немцами, помогал партизанам. Окончив военное радиотехническое училище, служил в армии, а сразу после демобилизации, в ноябре 56–го, его неожиданно арестовали. Пантелеев написал письма в ЦК КПСС, Госплан и еще куда-то со своими соображениями о социалистической экономике. Самодеятельный экономист указал на причины, по его мнению, мешающие эффективности социалистического хозяйствования и ведущие к неминуемому краху. Удивленное самоуверенным вольнодумством следствие направило непрошенного советчика в институт Сербского.
"Даниил Леонидович очень необычно и точно выделял интересных и достойных людей", — вспоминал Гудзенко, называя Пантелеева удивительным человеком. "И гуманитарно был очень образован, — восхищался он. — Когда мы говорим о Блоке, о Цветаевой, тоже участвует в разговоре, да на таком уровне — все знает! "Странно, — говорю я Даниилу Леонидовичу, — когда? Это же военное училище — встать, лечь, подъем, побежали — больше ничего. Да и моложе меня на пару лет. Когда он это все успел?" — "И не только это, — говорит Даниил Леонидович. — Вы обратили внимание, какие у него лапки?" — "Как это — лапки?" Он говорит: "Посмотрите руки, это очень важно! — а у Юры короткие такие пальчики. — У него же добрые лапки!""[573]
Ю. И. Пантелеев
Сам Пантелеев вспоминал: "Только там я почувствовал себя в коллективе гармоничных людей, не единомышленников, ибо это скучно, но гармоничных, хотя и по — разному мыслящих. Гармоничность мировосприятия, мироощущения создавал среди нас Даниил Леонидович. <…> Все мы обвинялись в антисоветизме. Попали в психушку, пройдя до десятка пересылок, психушек, внутренних тюрем. Многие были больны и психически неадекватны. Создать из такой толпы гармоничный коллектив, дать ему занятие, оптимизм — задача почти не выполнимая. Ежедневно у нас что-нибудь происходило. Или лекция кого-либо из товарищей по несчастью, или же инсценировка самими же придуманного спектакля, или беседы на разные темы. Боря Чуков, помню, очень яркие лекции читал о поэзии 20–х годов. Я и сейчас помню некоторые строчки приводимых им цитат: "Или, бунт на борту обнаружив,/ Из-за пояса рвет пистолет,/ Так что сыпется золото с кружев,/ С розоватых брабантских манжет". Другие читали лекции и проводили беседы по своим специальностям. Но больше всего нам дал Даниил Леонидович. Он обладал энциклопедическими знаниями и потрясающей памятью. Следует сказать, что мы были лишены радио, газет, книг, бумаги и карандашей или ручек. Писали лекции на листочках выдававшейся нам туалетной бумаги, кем-то тайком пронесенным огрызком карандаша. Но особенно мне запомнились чтения Даниилом Леонидовичем отрывков из своей<книги>"Русские боги".
Читал он превосходно, завораживал самых скептически настроенных. Он мог быть и серьезным, и очень веселым. Много рассказывал о веселых проделках отца на даче. Создавалось впечатление, что все, или большинство, тайн вселенной ему известны. Пытаясь его поразить, я рассказал о странном случае со мною на озере Севан. Ночью, как мне показалось, я встал. Прошел через стену и бегал по гребешкам волн озера. Причем все время беспокоился об оставленном теле. Состояние мое нельзя сравнить ни с одним земным удовольствием или радостью. Когда я рассказал этот случай Даниилу Леонидовичу, то он воспринял это совершенно спокойно. Сказал, что это дело обыденное, достаточно частое у людей и называется выходом эфирного тела. Мне показалось, что он знает много больше, чем говорит.<…>Даниил Леонидович был не просто терпим к чужому мнению, но и чрезвычайно деликатен. Как-то я сделал замечание, что строчка его поэмы, "По засекреченным лабораториям бомбардируются ядра тория", не соответствует реалиям. Я сказал, что в училище нам говорили, что в атомном проекте используются Уран 238,235,233 и плутоний, а торий не используется. Даниил Андреевич промолчал, чтобы не ставить меня перед другими в неудобное положение. Потом я узнал, что прав-то был он.<…>Оригинальны его мысли о порче русского языка терминами, не соответствующими сути выражаемого понятия. И не только термин типа "пролетариат", но итакой, как "национальность". Искусственное внедрение этого термина сделало "нациями" даже мелкие северные племена и мешает складыванию русской нации, состоящей из более, чем сотни народов. Особенно меня поразили его мысли о сущности большевизма и капитализма — либерализма. Он говорил, что это ипостаси одного и того же бесовского подхода к человечеству. Ведь даже с точки зрения рациональной науки — и большевизм, и либерализм основаны на неограниченном потреблении и росте численности населения, что не может не привести к катастрофе: исчерпаны будут не только ресурсы планеты, но и ее территории. Однако он верил, что высшие силы не позволят довести мир до крайности: до ядерной войны или исчерпания ресурсов[574].