О. Лебедева - История русской литературы XVIII века
Непременный признак поэтики карамзинской художественной прозы – это субъективность авторской манеры повествования, персонифицированный автор-повествователь, связанный со своим героем тесными биографическими контактами: «так живо опишу вам свойства, все качества моего приятеля – черты лица, рост, походку его» (1, 756). Эта вводная фраза первой главы романа сразу устанавливает между автором и героем некое функциональное тождество в пределах образной системы романа в том смысле, что автор является таким же полноправным героем своего текста, как и его приятель Леон. И даже более того, автор – это активный центр текста, поскольку ему принадлежит функция повествования, и творение истории Леона автором подано как уже знакомая читателю функция автора-повествователя:
На луговой стороне Волги, ‹…› где, как известно по истории Натальи, боярской дочери, жил и умер изгнанником невинный боярин Любославский, – там, в маленькой деревеньке ‹…› родился и сам Леон (1, 756).
Это мгновенное саморазоблачение автора-повествователя, с одной стороны, выступающего приятелем и биографом своего героя, а с другой – напоминающего читателю о своей профессиональной литературной деятельности, вносит новый элемент в повествовательную структуру романа – обнажение приема писательства, самого акта творения текста, которое происходит как бы на глазах читателя. Прежде чем обратиться к очередному этапу жизни героя, автор всесторонне мотивирует формы, в которых он намерен (или не намерен) это повествование осуществить. В этом отношении показательны сквозные формулы повествования, представляющие собой типичный пример «фигуры умолчания»: «Могу… но не хочу», «Могу… но не буду», причем средняя часть этих формул заполняется перечислением тех самых подробностей, в которые автор как бы не желает входить:
Нет, я мог бы еще много придумать и раскрасить; мог бы наполнить десять, двадцать страниц описанием Леонова детства; например, ‹…› как развивались первые способности души его; как быстро она вбирала в себя действия внешних предметов, ‹…› как мысли и чувства рождались в ней, ‹…› сколько раз в день, в минуту нежная родительница целовала его, ‹…› как голос его тверже и тверже произносил: «Люблю тебя, маменька!» ‹…› Слова мои текли бы рекою, если бы я только хотел войти в подробности: но не хочу, не хочу! (1, 760).
Декларируя свое нежелание входить в подробности, автор-повествователь именно в них и входит, создавая перечислительной интонацией, нанизывающей конструктивные элементы романа, своеобразный психологический пунктир событий, оставленных как бы за рамками текста. Но уже одно их перечисление показывает истинный объем событий, спрессованных в коротких назывных предложениях. Этот игровой обманный прием, могущий ввести в заблуждение только очень простодушного читателя, раздвигает рамки текста изнутри, увеличивает внутреннюю емкость лаконичного повествования Карамзина, вовлекает в процесс творения текста читательское воображение, достраивающее указанный фундамент и заполняющее пробелы между пунктирными знаками.
Первостепенное значение в этой подчеркнуто личностной, субъективной структуре повествования, которая, с одной стороны, функционально отождествляет между собой автора и героя как равноправных персонажей романа, но с другой – расподобляет их, препятствуя отождествлению их образов в читательском сознании, становится сквозная формула романа «мой герой». Она подчеркивает разницу между героем и автором как двумя разными людьми и акцентирует третий значимый элемент названия романа – проблему героя современности, причем само слово «герой», соотносимое с уточняющим его смысл словом «рыцарь» в названии романа, следует понимать не в литературном, а в нравственном смысле.
В центре внимания Карамзина – внутренний человек, жизнь души, которая формируется под воздействием целого ряда факторов: воспитания на лоне прекрасной природы, в атмосфере нежной родительской любви, чтения, морального воздействия ближайшего человеческого окружения и тому подобных значимых обстоятельств. Закономерная связь характера со средой, влияющей на нравственный облик человека – вот, пожалуй, главная цель экскурса Карамзина в раннее детство своего героя. И большинство впечатлений от соприкосновения с природной и личностной средой, окружающей Леона, тяготеет к одному и тому же нравственному смыслу. Характеру своего героя Карамзин придает несомненный этический плюс, поэтому и концентрирует свое внимание на тех факторах, которые оказали на нравственный облик «рыцаря» наибольшее влияние. В этом ряду – ранняя смерть нежно любимой матери, предвещающая трагизм отношений героя с жестоким миром, страстное увлечение рыцарскими романами, в том числе романом Ф. Эмина «Непостоянная фортуна, или Похождения Мирамонда»[222], порождающее в Леоне «мечтательность и склонность к меланхолии»:
Опасности и героическая дружба были любимою его мечтою. Достойно примечания то, что он в опасностях всегда воображал себя избавителем, а не избавленным: знак гордого, славолюбивого сердца! (1, 772).
В этот же общий нравственный смысл вписывается и влияние друзей отца Леона, составивших «Братское общество провинциальных дворян» с простодушным, но морально непререкаемым кодексом чести, предписывающим «жить и умереть братьями», «стоять друг за друга горою», «наблюдать общую пользу дворянства», «вступаться за притесненных» и свято соблюдаемым всеми членами братства на протяжении всей жизни. И, конечно же, для формирования рыцарского характера неоценимо значение идеальной дружбы с женщиной, обладающей самоотверженной душой – графиней Эмилией, в чем-то предвосхищающей черты нравственного облика пушкинской Татьяны.
Совокупность всех этих факторов внешней среды, окружающей героя, способствует формированию такого нравственного типа личности, взаимоотношения которого с эпохой неизбежно должны были принять конфликтный характер – и легкие намеки на то, что Леону в его будущей жизни предстоит именно конфликтный тип взаимоотношений с его временем, то и дело проскальзывают в повествовательной ткани романа:
Теперь обманывайте, терзайте его, жестокие люди! (1, 759); Леон в совершенных летах часто увидит противное, но сердце его не расстанется с своею утешительною системою; вопреки самой очевидности он скажет: «Нет, нет! Торжество порока есть обман и призрак!» (1, 766); Когда судьба, несколько времени играв Леоном в большом свете, бросила его опять на родину ‹…› (1, 771): Такое донкишотство воображения ‹…› (1, 772).
По мнению А. В. Чичерина, «видимо, трагедия нежной души в ее соприкосновении с грубым миром стала бы сущностью этого романа»[223]. Но такое противопоставление героя эпохе не вырывает человека из контекста жизненных связей, напротив, характер «рыцаря нашего времени» именно временем, историей, средой как таковыми и порожден.
Таким образом, обращаясь к «апрелю жизни», «весне душевной» как эпохе, закладывающей нравственные и идеологические основы будущего духовного облика, погружая своего героя в жизнь природы и контекст социальных связей, сосредоточиваясь на закономерном соответствии черт человеческой личности той среде, в которой она формировалась, Карамзин, в сущности, делает первый подступ к социально-психологическому, аналитическому роману первой трети XIX в., одушевленному идеей «героя нашего времени». Окончательная метафорическая трансформация жанрообразующего романного мотива путешествия в мотив духовного пути, довершенная кристаллизацией основных параметров характерной жанровой формы раннего русского романа – фрагментарности, открытости финала в жизнь, колоссальной смысловой емкости при внешнем лаконизме, эффект присутствия автора в образной системе, игровая манера повествования, побуждающая читателя принимать участие в творении сюжета, сопоставимое с авторским участием – все это делает Карамзина подлинным основоположником жанровой модели романов Пушкина и Лермонтова.
В хронологическом отношении творчество Карамзина завершает собою историю русской литературы XVIII в. Но его творческий путь от «Писем русского путешественника» к «Рыцарю нашего времени», от географического пути самопознания к духовной позиции самостояния неоспоримо свидетельствует: в эстетическом отношении художественная проза Карамзина стала качественным преобразованием стоящей за ней национальной литературной традиции нового времени. В этом смысле его можно назвать первым классиком русской литературы XIX в., поскольку именно его творчество стало отправной точкой для русских литераторов следующего поколения.
В 1804 г. Карамзин ушел из литературы в историографию. Но еще в 1802 г. при его непосредственном участии состоялся литературный дебют его молодого наследника, которому предстояло для русской поэзии сделать то, что Карамзин сделал для прозы: дать ей язык. В карамзинском журнале «Вестник Европы» увидела свет элегия Жуковского «Сельское кладбище», которая, по выражению В. Соловьева стала «родиной русской поэзии», как в свое время повесть «Бедная Лиза» ознаменовала собою рождение русской художественной прозы. Поэтому 1800-й г. не стал роковым рубежом, бесповоротно отсекшим XVIII в. от XIX, напротив, его наступление ознаменовано непрерывностью и последовательной преемственностью русской литературы нового времени.