Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 3
Я записывала что-то в этой тетрадке и вдруг услыхала голос Марины: «Аля, Аля, иди скорей сюда!» Я иду к ней и вижу — на кухонной тряпке лежит мокрый червяк. А я больше всего боюсь червяков. Она сказала: «Аля, если ты меня любишь, ты должна поднять этого червя». Я говорю: «Я же Вас люблю душой». А Марина говорит: «Докажи это на деле!» Я сижу перед червём на корточках и всё время думаю: взять ли его или нет. И вдруг вижу, что у него есть мокрый селёдочный хвост. Говорю: «Марина, можно я его возьму за селёдочный хвост?» А она отвечает: «Бери его, где хочешь! Если ты его подымешь, ты будешь героиня, и потом я скажу тебе одну вещь».
Сначала я ничем не ободрялась, но потом взяла его за хвост и приподняла, а Марина говорила: «Вот молодец, молодец, клади его сюда на стол, вот так. Клади его сюда, только не на меня!» (Потому что Марина тоже очень боится червяков.) Я кладу его на стол и говорю: «Теперь Вы правда поверили, что я Вас люблю?» «Да, теперь я это знаю. Аля, ведь это был не червяк, а внутренность от пайковой селедки. Это было испытание». Я обиделась и говорю: «Марина, я Вам тоже скажу правду. Чтоб не взять червя, я готова была сказать, что я Вас ненавижу».
Май 1919 г.
В случае с «червяком» повинны были Шиллер и Жуковский, создавшие балладу «Кубок». «Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой, в ту бездну прыгнет с высоты?» — декламировала я, расхаживая взад-вперед по нашей кухне и оттягивая неизбежный час занятий. Читательский восторг переполнял меня, я ощущала себя сопричастной событиям поэмы — да что там сопричастной! — тем самым «пажом молодым» ощущала я себя, который «уж в бездне пропал...».
— Какие замечательные стихи, Марина! Какие героические! А царевна, которая заступилась за пажа, похожа на Вас! Если бы этот царь, который бросил этот кубок в пучину морскую, был бы Вашим отцом...» — «То он оказался бы твоим дедом!» - заметила Марина. «Нет, не надо дедом! Если бы он просто был Вашим отцом, а я тем самым пажом, то я бы тоже... тоже...» — «Не думаю, чтобы ты смогла», — серьёзно ответила Марина, с оценивающей нежностью оглядывая всю мою тогдашнюю малость и хилость, с макушки до кончиков стоптанных башмаков, в которых я, к шести с половиной годам, ещё не научилась толком разбираться - какой на какую ногу натягивать. «Во-первых, ты боишься воды... а потом, если бы только вода! Там ведь ещё и гады морские, и чудовища! Помнишь?» (Ещё бы не помнить: «ползёт стоногое грозно из мглы, и хочет схватить, и разинулся рот...» Сто склиз-лых ног! Ужас и отвращение!) «Всё равно бы прыгнула!» — с прежней пылкостью в голосе, но уже с холодком сомнения в груди продолжала настаивать я. «Видишь ли, будь я той царевной - или тем царем, я не разрешила бы тебе и вообще кому бы то ни было прыгать в пучину по прихоти. Любовь не прыжками доказывается, а каждым прожитым днём — и как он прожит, и каждым сделанным делом — как оно сделано. Садись-ка ты лучше за стол и пиши свою страницу!» И я села за стол, не догадываясь, что «подвиг» мой - не за горами, ибо Марина признавала декларации, лишь подтверждённые действием...
в ДЕРЕВНЕ
Марина решила отправить меня в деревню, погостить у нашей молочницы Дуни. Потом она должна была приехать за мной сама.
Мы с Дуней ехали товарным поездом. Некоторые остановки были очень продолжительны. До деревни Козлово мы шли пять вёрст лесом. Впереди шли девки и бабы. Они то и дело перекликались. Вскоре мы вышли на просторное место, там видны были золотые полосы ржи. Все обращали на меня внимание: «Чья это девчонка?» А Дуня с гордостью: «Барынина, из Москвы. Чита-ить, пишить». Какой-то мальчишка сказал: «Выдра! Мы заставим её работать!» «Неужели?» — сказала Дуня. В далекой близи стали видны дома, пригорки и заборы Козлова.
Мы вошли в избу. С виду она была такая, какую я не надеялась увидать. Это была маленькая, полуразвалившаяся изба, которая стояла скривившись в сторону, вся покрытая тёмной соломой. Окна были тоже маленькие и косые. Внутри была одна только комната с русской печкой и скамейками.
У Дуни было пять детей и муж. У мужа была борода, он был очень грубый, грубо разговаривал с Дуней и детьми. Один раз он стал Дуню бить и хотел стукнуть её головой об печку. Но я закричала и вцепилась в его рубаху. Он меня пихнул и ушёл. По ночам он страшно храпел.
Дуня нас кормила картошкой. Все её чистили пальцами и каждый себе солил. Когда был суп, все ели его из тазика, каждый своей деревянной ложкой. Ложки были очень неудобные, и я сначала обливалась.
Недавно я была на току. Меня посадили на сноп соломы, а сами стали молотить. Я глядела с очень большим вниманием. Их цепы были похожи на кнуты, только к концам были привязаны палки. Лежали маленькие снопы колосьев, и все стали бить по этим колосьям, из-за того, чтобы их потом есть. Так получаются зёрна и хлеб.
Мы иногда ходили в лес за грибами и орехами, но я ничего не находила, потому что смотрела вокруг на красоту.
Вечером последнего дня моего одинокого пребывания в деревне прошла замечательная, густая, серая туча с золотой, холодной, лунной каймой. Ночью я проснулась и увидела, как светилась лампадка. «Завтра Успение», — подумала я и уснула.
Просыпаюсь рано утром. Дуня топит русскую печку. Смотрю на другой бок и вижу Маринину загорелую шею и кудрявые волосы. На скамейке лежит её маленький чемодан и одежда, а на полу — два окурка.
Только что ушла Дуня, Марина воспрянула и, как грозный лев, рассыпала свою кудрявую голову. Я тихонько поцеловала её.
Марина, шёпотом: «Здравствуй, Алечка. Как ты живёшь?» — «Ничего». — «А зачем ты вырывала листы из своего дневника?» — «Чтобы рисовать!» — «Свинский поступок», — ответила Марина. Но скоро она становится милостивей и слушает мои рассказы о грубом муже Дуни.
Завтрак был очень торжествен, потому что приехала «барышня», как там называли Марину. Все говорили ей приятные веши и предлагали сахар. Потом мы посидели с Мариной на русской печке. Полюбовались, как вычищен самовар и как чисто вымыт пол. Потом посидели в замечательном палисаднике с бузиной и подсолнухами, за столом, который сам хозяин выкрасил синей краской. Марина разгрызала орехи и раздавала их Дуниным детям, Васе и Анюте, и мне. Потом мы читали про себя, свои книги - Марина про Французскую Революцию, а я привезла с собой книгу «Христианские дети». Второй и третий день такие же однообразные, и Марина с трудом прожила их.
Наконец настаёт отъезд. Меня, сонную, спавшую мало, будит Дуня. Встали почти все, даже хозяин, который так прекрасно спит по ночам. Петухи нам дали знать, что утро. На меня надели два платья и пальто, и мы пошли вместе со старшим сыном Дуни, Серёжей.
Как только мы вышли и прошли меньше полуверсты, как я провалилась, почти по колено, в какую-то лужу и захныкала. Мы долго шли по пути, который вёл через места, полные опасностью. Лужи, канавы и ещё полная темнота. Серёжа шёл впереди, Марина на конце, а я в середине. Попадались почти непроходимые болота, но Серёжа всегда находил узкую тропинку, по которой мы шли по очереди. Когда мы проходили через ток, то увидели, что нас укутал утренний туман, похожий на пар, шедший из земли. Небо пока ещё было коричневатое, но нужно было ждать замечательной картины.
Скоро мы стали подходить к станции. Стояли в ряд несколько ёлочек, окутанных белым. Над ними красовалась тёмная, очень яркая полоса, густая и красная. А мы всё шли около чьих-то огородов. Когда мы совсем подошли к станции, я посмотрела на небо. Большая часть его была покрыта красными, синими и серыми полосами. И тут я вдруг отчего-то заревела. Марина заметила: «Чего ты ревёшь? Ты бы лучше на небо полюбовалась!» Я смутилась. Холодная утренняя заря ласково охватила моё лицо.
Всё время шли товарные поезда. Предпоследний поезд был нагружен царскими автомобилями с царскими гербами и
значками. Они были очень красивые: на носиках и на дверцах у них были гербы.
Вскоре приехал первый поезд для людей. Мы долго ждали его остановки, но пока мы ждали, почти все люди уже влезли, и нам было не пробиться. Но зато успели на следующий.
Август 1919
Молочница Дуня приходила к нам - с бидоном в руке и с мешком за спиной - с незапамятных времён и вплоть до тяжкой зимы 1919-1920 года, в которую просто исчезла. Мы так никогда и не узнали, что с ней, жива ли она?
В эту же зиму умерла моя младшая сестра Ирина — та, что пила молоко, — крутолобая, в буйных светлых локонах, сероглазая девочка, всё распевавшая «Маена, Маена моя!» (Марина моя!), — и как-то даже естественным показалось, что пересохла и молочная струйка, питавшая её.
В постоянстве Дуниных приходов, в кроткой обречённости, с которой брала она за бесценное молоко ничего не стоившие бумажные тысячи и миллионы, а не меняла его, как все «деревенские», на вещи, в той щедрости, с которой отмеряла его в подставленную кастрюлю, было нечто, роднившее её с самой Мариной, столь отзывчивой и столь не «деловой».