Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Но чтоб читатель, вдумчивый читатель, не дал себя увести в сторонку и ощутил направленность подтекста, Некрасов написал диалог Керженцева с резким правдивым разведчиком Чумаком. «А теперь расскажите о танках. Как фамилия того, второго, который подбил?» — спрашивает Керженцев. «Корф», — отвечает Чумак. — «Рядовой?» — «Рядовой». — «Это его первый танк? — не унимается Керженцев. — Награжден?» — «Нет». — «Почему?» — «А хрен его знает, почему. Материал подавали…»
Оказывается, порой неуютно было на антифашистской войне людям с нерусскими фамилиями Корф и Фарбер, сообщает бесстрашный Некрасов — подумать только! — в 46-м году.
В этом новом глубинном пласте почти все — аллюзии, недомолвки, как бы случайные реплики, постижимые только при дальних отсветах разбросанных, как бы не связанных между собой фактов; понятные, впрочем, в России всем, жаждущим правды.
В этих сценах уже тогда поднялся во весь рост русский писатель и русский человек Виктор Некрасов, ярый ненавистник великорусского шовинизма, разбуженного Сталиным. Тот Некрасов, который позднее всколыхнул всю Россию своим публичным протестом против киевских помпадуров, вознамерившихся превратить Бабий Яр в Парк культуры и отдыха.
«В Бухенвальде поставили колокол, — писал он в «Литературной газете» в 59-м году. — Набат его предупреждает о том, что подобное не должно повториться. А в Киеве? Бальные танцы на могилах расстрелянных?..»
К концу «Окопов Сталинграда» читатель проникает в такие глубины подтекста, которые критики не просто обошли. Обежали, зажмурясь…
Случайно ли кровавая бойня, устроенная начальником штаба Абросимовым, тупым, жестким истериком, — эпизод, завершающий повесть? Это — последний эмоциональный, психологический удар. Место в сюжете рассчитано с такой точностью, с которой сапер Керженцев обезвреживал мины: неточное движение — и тебя нет…
Комбат Ширяев готовит атаку. Противник так близок, что и у немцев, и у русских ходы сообщения оказались общими. Ширяев и Керженцев решили взорвать завалы, разделяющие проходы, и ворваться в немецкие окопы, не выскакивая наверх, под огонь немецких пулеметов, бьющих в упор.
Только приблизились к завалам, бежит Абросимов.
«Он тяжело дышит. Облизывает языком запекшиеся губы.
Я вас спрашиваю — думаете вы воевать или нет, мать вашу?!..
— Думаем, — спокойно отвечает Ширяев. — Разрешите объяснить.
Абросимов багровеет.
— Я те объясню…
Хватается за кобуру.
— Шагом марш в атаку!.. Где ваша атака?
— Захлебнулась, потому что…
— Я не спрашиваю, почему… — и вдруг опять рассвирепев, машет в воздухе пистолетом. — Шагом марш в атаку! Пристрелю как трусов! Приказание не выполнять…
Мне кажется, что он сейчас повалится и забьется в конвульсиях.
— Всех командиров вперед! И сами вперед! Покажу вам, как свою шкуру спасать… Траншеи какие-то придумали себе…
Пулеметы нас почти сразу укладывают. Бегущий рядом со мной боец падает как-то сразу, плашмя, широко раскинув перед собой руки…
Немецкие пулеметы ни на секунду не умолкают. Совершенно отчетливо можно разобрать, как пулеметчик поворачивает пулемет — веером — справа налево, слева направо…»
«Война все спишет!» — любили говорить на фронте преступники, посылающие людей на убой.
Вспоминая многочисленные эпизоды: карту Харькова, портреты Сталина и Джека Лондона, ширяевское «Всех нас держит…» и другие подобные, мы отчетливо понимаем, что Виктор Некрасов судит в те страшные годы не подсудное никому — сталинские методы, сталинских выучеников, которых олицетворяет образ Абросимова. И — прозрачно намекает, слишком прозрачно, чтоб уцелеть, кому обязана Россия гибелью двадцати миллионов человек…
Итак, четыре живых слоя… На поверхности — военный быт и народный героизм, а в самом низу — глубоко запрятанный бунт против человеконенавистнической идеи «человека-винтика», за здравие которого только что поднял тост «великий организатор наших побед товарищ Сталин».
Если дозволено сравнивать мужество двух писателей, рванувшихся навстречу огню, — Казакевича и Некрасова, — думается, армейский разведчик Казакевич отчетливее представлял себе, что его ждет. Виктор Некрасов в те дни напоминал мне счастливого киевского парубка, который выскочил на лесную опушку, не ведая вполне, что опушка эта — минное поле.
Но он, Виктор Некрасов, оказался покрепче. Казакевича — сломили. Виктора Некрасова — нет. До самого последнего часа — нет. Когда выхватили из рук перо, изъяли, арестовали все написанное, скрутили руки писателю — он вырвался в эмиграцию. Вырвался — продолжать бой…
* * *Хотелось бы здесь поставить точку. Заманчиво поставить.
Но тогда останется в тени главнейший вопрос, который не вправе обойти исследователь литературы сопротивления. Тем более книг, увидевших свет на закате сталинской эры, когда уже почти все чувствовали себя как бы в колонне зэков: «шаг влево, шаг вправо — считается побег. Конвой стреляет без предупреждения…»
Как вообще могли появиться такие книги? К каким приемам, намеренным или полуосознанным, прибегали авторы, чтобы обойти — нет, не главных редакторов типа Твардовского или Вишневского, которые все понимали и, порой рискуя головой, помогали таким книгам пробиться к читателю; как удавалось обойти даже военную цензуру, — а все книги о войне непременно посылались, кроме обычной политической цензуры, Главлита, еще и в военную, чтоб автор повести или стихотворения не выболтал ненароком военной тайны. Как удавалось антисталинским книгам прорваться сквозь оборонительные полосы сталинской цензуры?..
На это существовали свои нехитрые приемы, которые вдумчивый читатель в России прекрасно знал.
Они были нехитры, немудрящи, эти приемы, как немудрящи были запреты, наглядные, как забор из колючей проволоки.
1. «Не обобщать!»
Какие могут быть обобщения, когда у нас не как у людей! — как бы заранее предупреждает Виктор Некрасов со своей жестковатой усмешечкой.
«Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца только воюем, и вот уже ни людей, ни пушек».
А у других, естественно, все хорошо: «Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на ухабах противотанковыми пушечками. У машин необычайно добротный вид… Это не наши… Выглядывают загорелые обросшие лица».
…А вскоре, когда героям Некрасова уж совершенно невыносимо жить, и пейзаж мучительный, тоскливый, степной, и «одуряющая, разжижающая мозги жара», тут же появляются первые части, идущие на фронт, хорошо одетые, с автоматами, касками. «Командиры в желтых скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки».
Сибиряки в зеленых стальных касках, которые от степного солнца нагреваются так, что действительно мозги плавятся, им, как видим, все на пользу. Даже жара. Они — не мы…
2. «Где руководящая роль партии?!»
Тут Сталин, как известно, не помиловал даже своего любимца Александра Фадеева, заставив его переделывать роман «Молодая гвардия». Роман, оклеветавший многих людей, и прежде всего — одного из руководителей «Молодой гвардии» Третьякевича (в романе — предатель Стахович), стал после переделок лживым безгранично: партийное подполье Краснодона, уничтоженное гестапо в первые часы оккупации, под пером Фадеева зажило, заруководило…
Как ощутил опасность Виктор Некрасов, окопный офицер, пишущий в госпитале свою первую книгу? Видать, не столько рассудком, сколько, по словам классика, поротой задницей русского человека он заранее почувствовал ржавую «колючку» цензуры и постарался преодолеть ее с минимальными потерями для художественной ткани повести.
«Дела дерьмовые, — коротко говорит один из встречных, — полк накрылся.
Мы молчим.
— Майор убит… Комиссар тоже».
Через двенадцать страниц снова как бы невзначай: «Слыхал, что майора и комиссара убило?» Через пять страниц опять, уж вовсе ни к селу, ни к городу: «Говорят, что майора и комиссара убило…»
И все ж не выдерживает норовистый Некрасов чужеродного давления. Добавляет тут же: «…Комиссара убило. Максимов будто в окружение попал. Жаль парня, с головой был. Инженер все-таки…»
Вот так раз! Убило комиссара, а жалко не его, представителя партийного руководства, а Максимова, который с головой был…
Уж лучше бы не вынуждали Виктора Некрасова к вставкам.
Но участие комиссара в боях — требование не дискуссионное. Либо есть комиссар, либо рукопись никогда не станет книгой. И вот снова обязательная «галочка». Только комиссар, видимо, уже другой: «Я один как перст остался. Комиссар в медсанбате, а начальник штаба ночью ничего не видит».