Лена Никитина - Я учусь быть мамой (сборник)
Я чувствую, что у него как-то неуютно на сердце от папиных слов, предлагаю ему умыться, а потом уж браться за фотографию. Я даже помогаю ему умываться, а потом говорю:
– Ну, теперь иди делай, что папа тебе говорил. Что там надо делать?
Он без особого энтузиазма идет в мастерскую и начинает там что-то передвигать, переставлять. Через некоторое время он тянет:
– Па-ап! А я не знаю, как включать.
– А ты подумай, – отвечает отец, занятый письмом.
– А я не зна-аю… – снова тянет Алеша. Ему так хочется, чтобы папа был рядом. Он начинает похныкивать и снова тянет:
– Не зна-аю…
Переговоры «мастерской с комнатой» идут минуты две. Наконец отец сердится:
– Не знаешь, как включать, – ставь ванночки и наливай воду.
– А мне без тебя не хо-очется, – искренне сознается Алеша.
– Не хочется – тогда иди спать! – резко бросает Борис.
Алешка изо всех сил старается удержаться от рева: он знает, что тогда разговор с ним будет совсем короток. Но папа не замечает его старания.
Я не выдерживаю:
– Боря, да пойди и помоги ему.
Но папа недоволен:
– Он вполне может справиться сам.
– Ты не прав, – начинаю нервничать и сердиться я, – он просто хочет спать, как же этого не учитывать?
Наконец папа сжалился над нами, пошел к Алеше в мастерскую, и вот я уже слышу счастливо-нервный смех Алеши. Он говорит с дрожинкой в голосе, но уже успокаивается – папа с ним рядом.
Проходит минут пятнадцать. Из мастерской доносится до меня бодрый разговор моих мужчин, обсуждающих какие-то детали фотографирования, – обычный разговор, деловой и хороший.
А вот мой младший «фотограф» появляется передо мной и говорит, привалившись к моим коленям:
– Мам, прочти мне что-нибудь… – и тычется потяжелевшей головой мне в колени. Мы идем с ним на террасу, Алеша охотно растягивается на постели, говорит мне тихонько:
– Спой мне песенку… – и засыпает почти сразу вслед за этим, умиротворенный, глубоким и, кажется, спокойным сном.
Да, все-таки наш «большуха» еще совсем малыш и нужны ему ласка и сердечность, как цветку солнышко. Без этого вянет в нем что-то хорошее, отзывчивое, рождаются озлобленность, обида.
А как думает папа?
Прочитав это, Борис написал:
03.06.1964 г.
Он думает немного иначе.
Во-первых, Алеше уже 5 лет – требования к нему должны быть выше, чем к Антону и Оле. Он хочет спать, но ложиться без папы и мамы ему не нравится. Он согласен помогать печатать фотографии, но надо бороться со сном, надо взять себя в руки, надо что-то сделать одному, хотя этого и не хочется. Эта борьба с самим собой есть развитие, есть укрепление воли, и если немедленно приходить в таких случаях на помощь, то развития происходить не будет.
Во-вторых, папе надо закончить свое дело (начатое письмо), ему не хочется бросать его, не дописав десяток строк. Почему Алеша не должен знать, что у папы есть важная работа, которую он не может бросить сразу же, как только Алеша его позовет?
– Что, ты не можешь бросить писать и подойти к Алеше, когда он зовет тебя? – спрашивает мама.
– Я могу бросить писать в любой момент, но я не могу понять, почему Алешино желание должно быть важнее, чем моя работа?
Думаю, что мужчины, прочитав эти странички, будут на стороне отца, а матери, конечно, пожалеют малыша и подумают про отца: бессердечный. Так уж мы, похоже, устроены – видим всё неодинаково.
Как же по-разному воспринимают и оценивают одну и ту же ситуацию мать и отец! И самое удивительное, оба правы. Это сейчас для меня ничего особенного в этом нет, а тогда мне, воспитанной и в семье, и в школе на безусловном уважении к «единству требований», такой разнобой в подходе к одному и тому же событию казался чуть ли не преступлением. Я горячилась, настаивала на своем и, естественно, только усиливала сопротивление отца, не желающего идти на компромисс в том, что он считал принципиально важным. Мы долго не могли понять, что вовсе не противоречим друг другу, что без всякого компромисса мы можем быть правы одновременно оба.
Ну вот хотя бы в описанном случае. Я как мать лучше, тоньше почувствовала сиюминутное состояние сына, видела, что все силенки у него уходят на преодоление сна, на большее их уже не хватает, ему надо пойти навстречу хотя бы потому, что он тянется к отцу. Нельзя отталкивать, ожесточать его: сейчас это опасно! Отец же, занятый своим делом, не вникает во все эти тонкости, да просто и не видит сына. Он не склонен потакать ему в слабости и справедливо считает, что малыш в пять лет уже должен брать себя в руки, уметь преодолеть себя…
Так кто же кому тут должен был уступить? А никто никому. Нужно было другое: мне – понять намерения отца, помочь сыну выполнить его требования, а отцу – прислушаться ко мне, поверив в мое материнское чутье. Мы, хоть и не сразу, интуитивно так и сделали, и все обошлось благополучно.
Вот так и осознавалось то, что разница между нами не мешать нам должна, а помогать. Мы же уравновешивали друг друга, не позволяли никому из нас впасть в крайность: отцу – в жесткую заданность, а матери – в потакание малейшим прихотям своего ребенка. Если бы понять это раньше!
Зачем я об этом пишу сейчас, нарушив в рассказе естественный ход событий: ребенок-то у меня еще не родился?! А затем, чтобы именно сейчас, в начале, сказать очень важное: ребенку нужны мать и отец – видите, как ему плохо и без того, и без другого. Невосполнимо плохо.
Пора, наконец, вернуться к началу моего длинного-длинного материнского пути.
Когда во мне родилась мать
На одной из подмосковных станций есть высокая лестница на мост через железную дорогу. Я по ней ежедневно поднималась и спускалась, когда шла на работу. Мне это было легко: молодая еще, сильная, взлетала, даже не задохнувшись. Бегом через две ступеньки – вечная эта спешка. Раз споткнулась – рассмеялась, вскочила и дальше. Главное: не опоздать бы на урок. Не влетать же учительнице, запыхавшись, наперегонки с опоздавшими! Не-е-ет, метров за сто до школы я перехожу на солидный, неторопливый шаг и к школьному порогу успеваю приобрести серьезный, вполне учительский вид… И так изо дня в день третий год подряд.
Но однажды…
Этот зимний метельный день запомнился мне на всю жизнь. Вот тогда-то лестница, вернее, один ее порожек, обыкновенный выщербленный деревянный порог с прибитой по краю планкой, чтобы не соскальзывали ноги, стал для меня символической ступенью в новую неизведанную жизнь.
Был январь 1959-го, первые дни после школьных каникул, и я, как всегда, тороплюсь… Могу даже и бегом, хотя моему будущему сыну – моему первенцу – уже пятый месяц. Я пока не чувствую ни тяжести, ни недомоганий. Мне больше любопытно, чем страшно, иногда прислушиваюсь к себе: ну, и как там оно? Но сейчас мне не до того – спешу. Лестница занесена снегом, скользко. Впереди меня кто-то поскользнулся, чертыхнулся, и тут же чувствую, как моя нога поехала куда-то вбок. Я судорожно хватаюсь за перила.
И вдруг: мягкий толчок внутри, нежный такой, не слабый, но странно медленный почему-то. А может, мне так только показалось? Может быть, в ощущении мгновение растянулось до минуты? Сердце заколотилось. Я прислонилась к перилам.
Мимо шли люди, кто-то остановился, поднял мою сумку с тетрадями. Я пробормотала: «Ничего, ничего, я сама», но не могла сдвинуться с места. Уроки, звонки, тетради – все в мире исчезло для меня. Были я и он, этот неведомый кто-то во мне. И тревога, острая, необыкновенная, не за себя – за него. Подумать только: оступись я – и могла бы оборваться или изуродоваться целая человеческая жизнь. И от меня, только от меня это зависело! Я впервые и навсегда почувствовала себя принадлежащей не себе, а ей, этой будущей неизвестной мне жизни, так неизбежно, неотвратимо зависящей от меня.
Я не могла тогда понять, что вместе с первым толчком моего ребенка во мне родилась мать и что эта забота – не оступиться (в прямом и переносном смысле) – теперь у меня будет на всю жизнь.
Как же мы ждали его, нашего первенца! С того памятного дня я прислушивалась к себе – к нему! – едва ли не ежеминутно. Каждый его толчок вызывал тревогу и нежность. Когда он уж очень сильно начинал брыкаться, я тревожилась: нормально ли это? Можно подумать, что у него там десяток рук и ног! А может быть, он там кувыркается?
Зато Борис был очень доволен:
– Акробатом будет! Или бегуном. Уж мы с ним побегаем.
– А может, бегуньей?
– Мне все равно, «хоть полосатенький, хоть в клеточку», только бы поскорей. Он ждал своего «полосатенького» с детским нетерпением. Это меня смешило и трогало. Посмотрит он, бывало, на меня как-то странно, как на чудо какое-то, скажет: «Даже не верится, что через год у нас кто-то уже бегать будет к этому времени».