Камиль Лемонье - Адам и Ева
Я не отмечал больше дней зарубками на дереве. Время указывали нам цвет неба, спелость плодов и желтизна листвы. Кизиль стал отдавать гнилостью. Крушина налилась хмелем. Береза трепетала воздушными и светлыми чешуйками золота над грузной мишурой дубов. Мы испытывали ощущение бесконечности и вместе непрочности существования. Все дни были лишь течением одного единственного дня, умиравшего и возрождавшегося серым рассветом и суровыми сумерками. Сами мы умирали и воскресали, согласно движению наших душ в этом беге дней.
Ева стала проявлять такую чувствительность, которая согласовалась с хрупким очарованием дней. Прелесть окружавшего трепета разнеживала ее. Томление нападало на нее, и глаза пылали лихорадкой. И не обмолвившись ни словом, мы шли, обнявшись, под озаренные солнцем своды. Я чувствовал, как она трепетала новой жизнью под моею грудью, словно иная, неведомая еще мне Ева. Ее маленькая душа билась, как робкий полет птички. Нам хотелось увековечить зной жизни, когда она уже завершалась вокруг нас, становясь для наших желаний и сожалений далекой и блеклой. Могучие силы жизни с такой полнотой разливались в нас. Мы были юным человечеством, опьяненным вечностью. А между тем, с каждой минутой, жизнь вытекала словно песочный дождь из наших рук. Легкий ветерок тихонько обрывал листья. И они, кружась, задевали нас, и мы вспоминали, что наступила пора гниения.
Раз сидели мы на лужайке. Плавная тишина света слегка нарушала покой. Это было после полудня. Ночная роса еще не совсем испарилась, тень трепетала влажным волнением. Не раздавалось ни единого звука, не было слышно дуновения ветерка. Земля в последнем напряжении вздымалась, к теплому небу. Я держал руки Евы в своих, и тихая слеза медленно покатилась по моей щеке. Мы не были грустны, в нас таилось что-то неуловимое, словно наша кровь, словно наша воздушная жизнь не тяготела уже над нашими телами.
– Видишь ли, – сказала она мне, – эта природа уже не жива, хотя солнце еще осеняет ее. При каждом биении наших сердец струятся листья дождем. И цветов больше нет. Завтра наступит зима. Не чувствуешь ли ты, мой друг, как и я, этих мучительных предвестников?
Когда она говорила, сорвался с дуба лист и кинул тень на ее светлые, влажные очи. И меня вдруг тоже охватили грустные мысли. Внезапно рой мохнатых крупных пчел зазвучал золотым звоном. Это были последние вестницы завершавшейся поры. Они слегка жужжали заключительными нотами счастливой и деятельной песни. Во мне в тот же миг пробудилась надежда. Я сказал Еве:
– Они услышали тебя. Прислушайся, они говорят тебе, что все начинается снова. Она вскинула голову:
– Все начинается снова, мой милый, но лес умрет с приходом зимы.
Я воскликнул:
– Он умрет, но родится более прекрасный, зеленый цветущий лес, и из этих пчел возникнут другие, юные пчелы и будет так бесконечно. Разве это не отрадно?
Ева ответила мне очень тихо.
– Здесь назвал ты меня впервые Евой. Узнают ли меня листья и цветы, которые вырастут после зимы?
Промелькнула тенью мысль о смерти. Так, каждый час приводит в жизнь иное слово. Но лишь последнее так близко соприкасает нас с тайной, что слова уже становятся излишни. С первого же мгновенья мы являем собой – всю жизнь, но познаем ее по мере того, как она переходит в другую, высшую жизнь. Предшествовавшие моей Еве поколения повторяли ее милую жалобу. Они шли навстречу юной весне. А листья и цветы не признали их. Такие мысли приходили мне в эту пору.
Дни были роскошны и нежны. Сквозь мглистые призмы тумана преломлялись лучи золота и крови. Исчезали прозрачные и словно сказочные утра. И мы с Евой снова казались друг другу с неведомыми еще нам лицами.
– Ты ли это, дорогой Адам, глядишь на меня такими бледными глазами, словно я ушла туда, за грань жизни, как маленькая тень?
Ее руки лежали на моем плече, как тяжелые гроздья. Я прижимал ее к себе сильнее и говорил:
– Только твои глаза ушли, дорогая Ева. Мои побледнели оттого, что устали искать их и оттого, что их не нашли.
Словно легкий плеск в одной зыби в большом и одиноком парке вырывался из глубины наших душ.
Глава 15
Я пошел в лес. Срубил топором вяз и дуб. Я выбрал из них самые зрелые и раненые, разбитые молнией. Я пощадил более здоровые деревья. Я наносил им удары в самое сердце. Размах мой был грозен и мягок, как жест жреца. Вся земля стонала от боли. При помощи глины и тростника я выстроил навес. Из пня дуба я сделал стол. Я проводил под навесом дождливые и ветреные дни, рассчитывая и трудясь.
Вяз и дуб лежат теперь в щепках, обнажая прекрасную иссеченную заболонь. Я стругаю доски. Терпеливо и осторожно выравниваю поверхность. Снаружи, подобно мачтам пристани, высится и скрипит дубняк. Как веретено гудит ветер. И я, среди великого покоя этого места, склоняюсь над своей работой. Я сковал железо на наковальне, смастерил топор и рубанок. Самый скромный ремесленник в деревушке отверг бы эти грубые орудия, но мне они были пригодны. Я не думал, чтобы могло быть столько радости в черной работе. Моя простая и правдивая жизнь ограничивается тем, что я не хочу большого, чем могу сделать. Осмысленно и со знанием дела я совершаю то, за что принялся. И мой труд не остается бесплодным, я довожу его до конца, насколько позволяют мне мои силы. И так мне приятен этот мерный стук, который трудится вместе со мною. Он отбивает мое дыханье ровным и медленным ритмом, как маятник стенных часов. Мои руки, совершавшие зло, сообразуются ныне с велением природы. Ни ветер, ни воздух, ни вода не перестают работать. Они вращают крылья мельниц, ведут корабли, дуют в отверстие печки. И даже репейник плетет свою паклю. Колючая ежевика, созревая, чтобы утолять жажду захожего бродяги, не остается бесполезной.
Я – бедный плотник, как Иосиф Назаретский. Нет у меня ни угломера, ни отвеса. Я отмеряю пальцем и прикидываю на глаз. Когда наступает вечер, я гляжу на свой труд, и мне он кажется не лишенным красоты. Я мечтаю уже о яслях, но Бог не осенил еще меня своею радостью.
Я не спешу. Примером мне служит дерево и плод деревьев. Наступает пора, когда вокруг живой сердцевины завязь распускает кругами все шире и шире свои кольца, когда дикое яблоко, взращенное солнцем и дождем, наливается, и его румяная мякоть набухает. Год примыкает к году, и осень, этот точный полировщик, наступает после знойного лета. Точно также нога ступает перед другой, чтобы увериться в надежности пути, и всем своим существом я следил за ходом неуклюжего рубанка, который шмыгал от конца к концу.
Ева в лунную пору сетовала на то, что доска никак не делается гладкой. Она стонала и ей хотелось, чтобы молоток сразу ударял дважды по тому месту, где был всего только один гвоздь. Она брала из моих рук мое незатейливое орудие, обрезала себе им пальцы, на мгновенье застывала в досаде, но вслед затем внезапно целовала меня в бороду, смеясь:
– Мне это было бы совсем под стать, если бы у меня была твоя сила.
Нет, милая, тебе не надо столько силы, тебе надо лишь душу, которая была бы всегда постоянна. Моя Ева – маленький больной ребенок, плачущий и напивающий песни. Бедный, одинокий в своем лесу человек покорно принимает равный для всех закон, в котором смысл жизни согласуется с самою жизнью. Он видит, как льет проливной дождь, и укрывается, ожидая лучей солнца. Приди же, милая супруга, с твоей нежной раной и твоим ласковым сердцем, внимавшим природе. Уже там, позади дубов, исчезают рога угрюмого месяца.
Рубанок впивается в дерево и скрипит, топор обтесывает доски, а молот выкликает жизнь, которая хочет родиться. Это – святое семейство орудие, которое знал предок. Каждое орудие создает ряд новых форм и служит показателем стадии работы, а все они вместе составляют дом, охраняющий себя от ненастья. Я устлал сначала кровлю ветвями, как дикарь свой шатер, а теперь посвящаю себя в искусство тех, что воздвигали себе прочные постройки. Мне показалось, я услышал чей-то голос:
– В тебе самом ты носишь форму твоего дома, и каждый из твоих пальцев создан по количеству той работы, которую ты производишь.
Ярусы улья растут друг над другом, муравейник уходит вглубь по бесчисленным ходам, но никто не учил пчелу строить ячейки, ни муравья – рыть свои галереи.
Дождь. Ветер, а там и зима. Я живу в себе глубоко, как в колодце. Я живу моей плотью и мечтою. Я – работнику одержимый виденьем леса. Вон там идет кто-то из моего племени по мокрым путям и заглядывает внутрь горниц. Это – тень! Тень! Это Ева собирает свежие, белые грибы или мешает в глиняной посуде кашу из каштанов. А перед станком рыжий, косматый человек стругает и сколачивает доски. Иди же своей дорогой, приложив палец к губам, хотя бы здесь и оставалась твоя возрожденная кровь и плоть. Нет, войди, войди к нам, дух, суровая душа моих предков. Быть может, ты дровосек, удалившийся до меня в лес и проторивший мне проход?
На волю, на волю! Вот последнее вёдро. Клубясь, поднимается туман. Я кончаю обделывать снасти. Вскарабкиваюсь на крышу. Выравниваю по точному и соразмерному чертежу деревянные брусья. Я так рад, что подошло как раз по мерке. Я чувствую разливающейся сверху острый, пряный аромат. Воздух напитан благоуханьем шафрана, ванили и мирры. Курится затхлый и гнилостный фимиам, как в часовнях. И я вдыхаю этот хмельный запах, который меня опьяняет. Я словно переживаю в кратком мгновении всю жизнь столетья.