Жан-Жак Руссо - Новая Элоиза, или Письма двух любовников
Как больной, которой перестает страдать впадая в беспамятство, приходит в чувство от пущих страданий, так и я скоро почувствовала, что все горести мои опять возобновились, когда отец мой объявил мне скорое возвращение Г. Вольмара. Тогда-то непобедимая любовь возвратила мне силы, коих я больше иметь не думала. Первой раз в моей жизни я осмелилась отцу моему лично воспротивиться. Я прямо сказала ему, что Г. Вольмар никогда ничем для меня не будет, что я решилась умереть в девках; что он властен в жизни моей, но не властен в моем сердце, и что никто не может меня принудить переменить волю. Я не буду говорить тебе ни о гневе, ни о поступках, какие я претерпела. Я была непоколебима; чрезмерная моя робость довела меня до другой крайности; и ежели я имела не столь повелительной тон, как мой отец, то не меньше решительной.
Он видел, что мое предприятие было твердо, и что он ни к чему не принудит меня властью. Одну минуту я чаяла уже себя избавленной от его гонений. Но что я стала, когда вдруг увидела у ног моих самого строгого отца, смягчённого и утопающего в слезах? Не допуская меня встать, он обнял мои колени, и устремив на меня глаза свои омоченные слезами, сказал мне трогающим голосом, который и теперь я чаю слышать: дочь моя! пощади седины несчастного отца: не заставь меня с горестью сойти во гроб, так как ту, которая тебя носила в своих недрах. Или ты хочешь смерти всему своему роду?
Вообрази мой ужас. Сей вид, тон, движения, слова, и сию ужасную мысль, которая так меня поразила, что я полумертвая упала в его объятия: и уже после сильных рыданий, кои меня стесняли, насилу я могла ему ответствовать слабым и перерывающимся голосом. О родитель мой! Я имела защиту против твоих угроз, но против слез твоих никакой не имею: теперь уже ты принудишь умереть дочь свою.
Мы оба были в таком движении, что долго не могли прийти в себя. Между тем припоминая последние слова его, я поняла, что он знал больше, нежели я думала; и, решившись воспользоваться собственным его сведением, была уже готова сделать ему с опасностью моей жизни, столь долго отлагаемое признание, как он стремительно остановил меня, будто бы предвидя и опасаясь того, что я говорить стану, и сказал мне так:
«Я знаю, какую недостойную склонность благороженной девицы, питаешь ты в глубине твоего сердца. Время пожертвовать должности и чести постыдною страстью, которая тебя бесчестит, и которую ты никогда не удовольствуешь иначе как на счет моей жизни. Послушай хотя единожды, чего честь отца и твоя от тебя требуют, и суди сама себя.
Г. Вольмар, человек знатного рода, одаренной всеми качествами, которые подкреплять то могут, и приобретший почтение публики, коего он по справедливости достоин. Я должен ему жизнью; ты знаешь обязательства, какие я положил с ним. Остается тебе узнать, что он, ездя в отечество для приведения в порядок дел своих, нашелся замешан в последней перемене, потерял свое имение, не иначе избегнул от ссылки в Сибирь, как по особливому счастью, и что он возвращается с малыми остатками своего имущества, полагаясь на слово друга своего, которой никогда никому в нем не изменял. Предпиши же мне теперь, как принять его по возвращении. Сказать ли мне ему: государь мой, я обещал тебе дочь свою в то время, как ты был богат; но теперь когда ты ничего не имеешь, то я отказываюсь, и дочь моя за тебя никак не хочет? Хотя бы я и не так произнес сей отказ, однако так должно толковать его: ваша любовь, учинившись явною, будет принята за предлог, чем только мой стыд умножится; тебя станут посчитать погибшею дочерью, а меня бесчестным человеком, которой пожертвовал своею должностью и совестью гнусному корыстолюбию, присовокупив неблагодарность к неверности. Очень поздно, дочь моя, чтоб окончить в посрамлении жизнь беспорочную, и шестидесятилетняя честь не оставляется в одну четверть часа.
Представь же, – продолжал он, – как будет некстати все то, что ты сказать мне можешь. Посмотри, могут ли когда-нибудь предпочтения, кои стыдливость запрещает, и некоторый проходящий жар молодости, положены быть на весы с долгом дочери, и отцовой честью. Если б должно было одному из нас пожертвовать своим благополучием другому, то моя нежность поспорила бы с тобой в толь сладкой жертве; но, дочь моя, туш говорит честь, а в крови, от которой ты происходишь, всегда она только одна все определяет».
Я не упустила противоположить на сие некоторых ответов; но предрассудки отца моего внушали ему правила столь различные от моих, что причины, которые мне казались неоспоримы, не могли даже его поколебать. Впрочем, не ведая ни того, откуда происходили его сведения, коими обвинял он мое поведение, ниже того, как далеко они могли простираться; при том опасаясь по его нетерпению, с каким он перерывал мои слова, что он уже принял свое мнение на то, что я говорить ему стану; а всего более, удержана стыдом, которого не могла никак преодолеть, я лучше хотела употребить извинение, которое мне надежнее казалось, потому что оно было сходнее с образом моих мыслей. Я открыла ему прямо о заключенном с тобой обязательстве; я клялась, что не изменю тебе в моем слове, и что бы ни случилось, никогда не выйду замуж безе твоего согласия.
В самом деле, я се удовольствием приметила, что мое сомнение было ему не противно; он делал мне чувствительные укоризны за мое обещание, однако не уничтожал его; столь высокое мнение естественно имеет дворянине наполненной несши, о верности обязательстве, и почитает всегда священным данное слово! Вместо того чтоб спорить о неважности сего обещания, на что бы я никогда не согласилась, он принудил меня написать записку, к которой приложив письмо, тот же час отправил. С каким движением ждала я твоего ответа! Колико воссылала я обетов, чтоб найти в тебе меньше нежности, сколько ты иметь ее был должен. Но я тебя так знала, что не могла сомневаться в твоем послушании; и мне известно было, что чем тягостнее требуемая от тебя жертва, тем скорее ты на себя ее примешь. Ответ пришел; и был скрыт от меня в продолжение моей болезни: но после моего выздоровления, страхи мои утвердились, и мне не осталось больше никаких отговорок. При том же отец мой объявил мне, что он никаких не примет; и с тою же властью, коей он уже подверг меня ужасным своим словом, требовал от меня с клятвою, чтоб я не сказала ничего такого Г. Вольмару, чтобы могло отвратить его на мне жениться: ибо, прибавил он, это будет ему казаться выдуманным от нас предлогом; и за какую бы то цену ни было, должно, чтоб сей брак совершился, или я умру с печали.
Тебе известно, мой друг, что здоровье мое столь крепкое против беспокойств и перемен воздуха, не может противиться движениям страстей; и что в моем сердце, слишком чувствительном, находится источник всех страданий и тела и души моей. И так долговременные ли печали повредили во мне кровь, или природа выбрала сие время для очищения вредных мокрот, но я почувствовала сильное беспокойство при конце его разговора. По выходе из комнаты отца моего я силилась написать к тебе хотя одно слово, однако почувствовала себя в таком изнеможении, что легла в постелю, надеясь, что более не встану. Все прочее тебе совершенно известно; моя неосторожность произвела твою. Ты приехал, я тебя видела, и думала, что то был один из тех снов, кои очень часто представляли мне тебя во время моего беспамятства. Но когда я узнала, что ты приезжал, что я точно тебя видела, что ты хотел разделить зло, которого излечить не мог, что ты с намерением его принял, то я не могла уже снести сего последнего опыта; и видя столь нежную любовь, пережившую надежду, моя страсть, к удержанию которой я столько трудов употребила, не признавала уже никакого обуздания, и скоро оживилась с большим жаром, нежели еще прежде. Я видела, что мне должно любить против моей воли; я чувствовала, что мне должно быть виновною, что я не могу сопротивляться ни отцу, ни любовнику, и что я никогда не могу иначе примирить прав любви и крови, как на счет честности. И так, все добрые чувствования мои совершенно погасли; все свойства души моей переменились; преступление потеряло в глазах моих свей ужас; я чувствовала себя внутренне совсем другою; наконец, необузданные восторги страсти ожесточенной препятствиями, ввергли меня в лютейшее отчаяние, какое только может обременить душу; я смела отчаиваться в добродетели. Письмо твое, которое удобнее было возбудить угрызения, нежели отвратить их, докончило мое заблуждение. Сердце мое было столь развращено, что мой рассудок не мог противиться словам твоих философов. Мерзости, о коих мысль никогда ума моего не помрачала, тогда смели представляться. Воля еще сражалась с ними, но воображение привыкало их видеть; и если я не носила преступления во внутренности моего сердца, то не имела также и сих великодушных мнений, которые одни могли ему сопротивляться.
Мне трудно продолжать. Остановимся на минуту. Вспомни те времена благополучия и невинности, когда сей толь сладкой и стремительной огонь, нас оживляющий, очищал все наши чувства; когда священной жар его представлял нам драгоценнее стыдливость и честность любезнее; когда самые желания, казалось, для того только рождались, чтоб дать нам честь их побеждать и тем быть достойнее друг друга. Перечитай первые наши письма, вообрази те краткие и мало вкушаемые минуты, в которые любовь украшалась в наших глазах всеми прелестями добродетели, и когда мы столь много себя любили, что не могли заключить между собою уз, ею отвергаемых.