Единственное число любви - Барыкова Мария
Эти три дня с самого начала оказались подобны дурному сну. Как ни странно, я добиралась в Вологду не поездом, а самолетом, маленьким кукурузником, который упорной мухой жужжал в прозрачном небе, не заботясь о своих негордых пассажирах. Внизу пылали разноцветьем леса, от которых все сильнее разгоралось сердце. В эти дни, начиная с холодного утра, когда я шла по пустынному Московскому проспекту в плеске и радугах воды, щедро разливаемой уборочными машинами, я чувствовала, что люблю Кирилла, и от сознания этого было грустно. Чувство справедливости возникает там, где чувство любви говорит уже в последний раз.
…Пользуясь студийным пропуском, он бежал к самолету, пока тот еще натужно царапал своими шасси потрескавшийся асфальт. В руках у него почему-то болталась корзинка, и это старое, полукруглое лукошко потом долго стояло у меня перед глазами, обвиняя и мучая.
Группа жила в гостинице, но Кирилл умудрился снять для нас маленький домик неподалеку от какого-то таинственного епархиального управления. Заброшенный участок, весь заросший поздними мальвами, окружал домик. Мы шли туда по неровным деревянным мосткам, а вокруг кипело золото, сплошное золото, шуршащее, падающее, слепящее глаза, и среди этого раскаленного потока я в каждом движении Кирилла с ужасом видела его готовность до конца испить черную чашу страстей. Я помню, как решительно темнели его глаза и губы, когда железными пальцами он срывал по дороге высунувшиеся из-за заборов бледные астры.
— Зачем ты так? — Видеть покорно падающие в засохшую грязь цветы было мучительно.
— Разве это не возбуждает тебя?
— Мы не в Петербурге. Этот город просит иного прикосновения, в нем слишком много строгой неги, скрытого, долгого…
— Ты приехала сюда разыгрывать северную боярышню?
— Это нехороший тон, мой милый. Особенно в твоих устах. Я ведь приехала.
Кирилл развернулся и быстро пошел в противоположную сторону. Доски громко стучали у него под ногами.
Что же? Я бесцельно отправилась бродить по городу, и в конце концов меня вынесло к прелестной и легкой церковке. Глядя на нее, можно было подумать, что когда-то давно местный зодчий-самоучка, побывав в юной столице, вернулся домой и построил здесь по памяти Петропавловский собор, более уместно раскрасив его зеленым и белым. Руки стыли, и, перекрестившись, я шагнула в теплую утробу церкви.
Там причащались. Я остановилась под первой попавшейся иконой и помолилась сама не знаю о чем. Может быть, я просила Кириллу свободы и силы, а себе — прощения. Когда я вышла на улицу, уже смеркалось, и я поняла, что дороги к маленькому домику мне не найти. Двор скорым и деловым шагом переходил высокий батюшка с черными до синего отлива волосами.
— Простите, не могли бы вы сказать, где находится епархиальное управление?
Мой голос в серой пустоте двора звучал почти неприличным вызовом. Но в ответ я увидела дерзкие глаза под соболями бровей и услышала низкий, чуть насмешливый голос:
— Вы из Питера?
— Да. Я не знаю, как…
— Подождите пять минут, я провожу вас.
Я не зря просила себе прощения. Когда мы остановились у единственного на всей улице освещенного дома, отец Андрей положил мне на плечо большую тяжелую руку.
— Кажется, этот дом снимал кто-то из питерской студии. А вообще здесь все заброшено. Наверное, вы хотите посмотреть город? — Но это был не вопрос, скорее веление. — Жду вас завтра после вечерни у входа в кремль. — И рука его едва заметным округлым движением скользнула по моему предплечью. — Спокойной ночи.
Ночью было слышно, как звонят в монастыре колокола, и под их тягучие звуки Кирилл в недоумении и бешенстве распинал меня на полу у топящейся печки. А я лишь медленно опускала ресницы и клонилась все ниже, касаясь лбом так и не нагревшихся досок. И лоно мое оставалось холодным.
Утром, еще до рассвета, мы курили на подгнившей скамье в саду, где мальвы пахли сыростью и серой. У Кирилла крупно вздрагивали колени.
— А ты задумывалась когда-нибудь о том, что такое разврат? — уже не отворачиваясь, глухо спросил он.
— Я думаю, что это все-таки условность.
— Условность?! — Его лицо склонилось надо мной, и на мгновение мне почудились горящие улицы в скрежете танков и стоне раненых. У меня закружилась голова. Но вспышка погасла, и осталась только обида. — Условность? Разврат — это когда лгут телом, как ты, лгут все время, лгут не по необходимости, а для собственного удовольствия. Когда уже не могут понять простого — то есть настоящего… Уезжай обратно, прошу тебя. Уезжай прямо сегодня.
В последнем Кирилл был прав. Но перед моими полуприкрытыми глазами грозно вставали лиловатые от вечерних теней холодные стены кремля, и преодолеть их не было никакой возможности. Я осторожно поцеловала уголок теплого рта, там, где кибить капризно соединялась с дрожащей от напряжения тетивой.
— Я уеду. Но завтра. Я… я еще не была на могиле Батюшкова. — Я произнесла эту полуложь непроизвольно, но меня охватил озноб, и я поторопилась уточнить: — Да, Батюшков, его бесстыжая древность, красота свободы… помнишь: «В чаще дикой и глухой Нимфа юная бежала… Я настиг — она упала! И тимпан над головой!»
Кирилл устало и зло поднялся со скамьи.
— Ты даже здесь умудряешься найти… — Он не договорил, передернул плечами и ушел в дом.
Я долго сидела на скамье, чувствуя, как от запаха мальв мне становится дурно, но в четыре агнцем перед закланьем стояла у надвратной колокольни и слушала уверенные приближающиеся шаги.
Та поездка в Спасо-Прилуцкий монастырь осталась во мне гудением колокольного голоса, наполнившего меня властной расплавленной медью.
— У вас жар?
— Да.
— Я отвезу вас домой.
— Нет, не домой.
Когда я скрипнула иссохшей калиткой, было уже около полуночи. Кирилл сидел у грубого подобия стола и не мигая смотрел на огонь в печке. Я молча присела на табуретку рядом и поправила растрепавшиеся волосы — от них неожиданно пахнуло ладаном. Кирилл расширившимися, как у кокаиниста, ноздрями втянул этот запах, в котором так тревожно сплетаются торжественная аскеза церкви и восточное сладострастие Соломона. Он втягивал его долго, будто наслаждаясь, до тех пор пока не закашлялся.
— Ах, почему ты не взяла с собой Шалена! Уезжай — не уезжай. Теперь уже все равно.
* * *Он сам уехал наутро, я же вернулась в Петербург только через две недели, когда листья на северных березах уже не лили свой дрожащий золотой свет, а безжизненным прахом устилали твердую от заморозков землю. И может быть, только та последняя ночь с ним, в открывшейся перед нами обоими бездне, в которой уже не боишься ни обмануть, ни потерять, помогла мне прожить эти две недели и не сойти с ума. А жестокое, тяжкое слово «грех» навсегда осталось для меня связанным с теряющимися в небе главками вологодских церквей.
По моем возвращении Шален во время прогулок частенько смотрел на меня с недоумением, спрашивая, куда исчез молчаливый спутник наших хождений в пустынные приморские парки. «Ты совершенство, мой мальчик, и потому тебе не понять», — с тоской заглядывая в ореховые, с опущенными уголками глаза, говорила я и бежала вместе с ним в просветы полуобнажившихся кустов и падала в груды листьев, стараясь забыть то, чего телу забыть не дано.
Но время делало свое дело, и другие страсти продолжали жизнь. Я мало вспоминала о Кирилле, которого видела в последний раз стоявшим на углу распластанного низкого вокзала.
…Мы, постаревшие за ночь, попрощались тогда у порога, едва касаясь друг друга изнеможенными телами. Смятые русые волосы шевелились на утреннем ветру. И, с трудом разлепляя распухшие губы, я прошептала:
— Обещай, что не будешь ни о чем сожалеть. Уходи и не оборачивайся. — Бесплотными от бессонной ночи руками я осторожно подтолкнула его в спину, и он ушел, высокий, с нелепо поднятым левым плечом.
Но как только он скрылся за поворотом, мне стало страшно: я уже знала, что ждет меня в эти холодные, настоянные на ладане и колокольном звоне, дни. И я побежала к нему, к людям, к вокзалу…