Медь (СИ) - Ковтунов
Меня трахали руками и мужчины, и женщины. Сексуальный опыт имеется довольно обширный, но настолько чувственных и правильных движений мне не приходилось ощущать. Ни разу. Его рука творит божественное нечто в том месте, где давно не должно быть никаких открытий. В моем-то возрасте. Но, тем не менее, я не выдерживаю и пары минут. Ноги подгибаются, тело дрожит и оседает, будто подкошенное, ослабевшее. Мысли в густом вязком вареве, в непроглядном тумане, мозг — чертов кисель, словно я умудрилась вдохнуть с раскаленным вокруг нас кислородом еще и ангельской пыли. Да так, что сразу же глубоко в легкие ударной дозой. И так давит что-то незнакомо-знакомое в груди. Так першит каждый выдох в пересыхающей глотке… И нет никаких сил даже моргать, но бедра, словно созданный им механизм, заточенные именно под него, в идеально подобранном ритме двигаются, насаживаясь на сводящие с ума пальцы.
Мне мало. Его всего в этом моменте мало, но в то же время чудовищно много. Не целуя, не произнося вообще ни слова, ни звука, он просто имеет меня, показывая свою абсолютную власть. И это именно то, что было так сильно нужно. Обжигающий жар влажной кожи, сильный уверенный стук чужого сердца в лопатки и руки. Божественные руки, невозможные руки — руки, в которых хочется от удовольствия умереть.
И вот так… плененная, упираясь затылком в него, извиваясь полуонемевшим телом, будто змея, крупно дрожа и вздрагивая от того, как сокращается и пульсирует все внутри — кончаю. Так ярко, будто сотни фейерверков взрываются и под веками, и в ушах, и в тонких измученных венах, растворяясь дымным удовольствием во вскипевшей от наслаждения крови.
Но, самое парадоксальное в произошедшем не то, что он натянул меня на свою руку как перчатку, вероятно самодовольно потешив блядское мужское самолюбие. Парадоксально другое — спустя несколько минут, пока я приходила в себя, все еще в его руках… он медленно отстранился, а после просто молча ушел.
А мне в противовес той легкости, что накрыла после полученной дозы тепла, вдруг стало холодно и тускло. Захотелось, забившись в темной комнате — глупо плакать, чего не позволяла себе почти никогда. Захотелось разгромить полбазы, выпустить целую обойму в манекен, исполосовать тот острым скальпелем, а после порезать к чертям свои же руки. Мелкими, жалящими, неглубокими полосками до самой шеи. А потом перейти на бедра и пометить каждый миллиметр до лодыжек. Захотелось боли и крови, захотелось долбанной дозы, и не просто вдохнуть или растворить на корне или под языком. Захотелось жалящего яда глубоко в вену, чтобы вспенилась алая, закипела, и разорвало гребанное чувствующее сердце. Потому что одиночество не просто холодное промерзшее море, оно густое болото, с втягивающей в себя трясиной, спутывающее ноги, всасывающее на глубину и убивающее.
И это отдается знакомым откатом, как после контактов с Джеймсом, когда мне хотелось расцарапать сразу его, а после и свое лицо к чертовой матери. Что дает кристально чистое понимание… что «нечто», возникшее без моего же согласия в сторону человека, который с первых же минут не вызвал ни единой положительной эмоции. Схоже не с теми окрыляюще-искристыми чувствами, которые пробудил Фил, а с пропастью, в которую я упала следом за поманившим меня туда Джеймсом. И это пугает, ровно это же и притягивает куда сильнее, чем мне бы того хотелось.
***
Прятать порезы под длинными рукавами блузки куда проще, чем пытаться быстро натянуть на них рабочий халат, заменивший форму, в которой я зашивала только прооперированного бойца. Скрыть следы преступления против самой себя от не шибко-то и любопытной Леры одно, но остро полоснувший пониманием взгляд Франца — совершенно, мать его, другое.
После той злополучной или все же знаменательной, это смотря с какой стороны посмотреть, ночи… прошло ни много, ни мало около полутора недель. В течение которых я занудно, откровенно ноя и угрожая всем на чем свет стоит, уламывала Фила назначить дату операции. Преуспев же, пришлось договариваться о помещении, ибо провести все можно хоть на базе, но здесь есть не все оборудование для экстренных мер. Ведь если что-то пойдет не так, понадобится реанимационная палата. А пойти не так, на самом деле, может слишком многое. Потому что по-хорошему мне предстоит перелопатить все его внутренности и разложить те по местам заново, избавив от, пусть и привычной, но дискомфортной стомы. Убрав кучу сопутствующего дерьма. В данном случае — метафорического.
И нет нужды в словах, когда я смотрю в синеву глаз напротив, что лучатся доверием, вероятно, незаслуженным. Нет нужды в обещаниях или прощаниях. Работы предстоит много, но страха потери нет, а значит, что может пойти не так?
Оказывается — многое. Понимаю, когда в середине процесса мои руки начинают мелко дрожать от волнения. Дрожать под вишневым внимательным взглядом. И я проклинаю и себя, и его, и нас всех вместе взятых за то, что решила не принимать ничего перед входом в широкую дверь операционной. Побоявшись откатов или слишком сильной/слабой реакции на наркотик под действием сильнейшего стресса. И вот, теперь меня ломает от ужаса собственных, местами ошибочных, но пока никак не вредящих Филу действий и легкой панической атаки. Пока что легкой.
— Передохни пару минут, они ничего не решат, — голос без оттенков, профессиональный, разумный, спокойный и тихий настигает как гром средь ясного неба. Вздрагиваю я, вздрагивает и зажим в моей руке. Смотреть на него нет сил, смотреть на раскрытое, словно огромная книга, туловище одного из самых дорогих мне людей… тоже.
И в голове звучит заученный когда-то и надоедливый, менторский голос отца: нельзя проводить серьезные хирургические манипуляции с лицом, являющимся объектом, который вызывает сильнейшую эмоциональную привязку, способный вызвать во время процесса приступ панической атаки. Связанной с мыслью о том, что если произойдет непредвиденное, то лицо, находящееся на столе, может умереть. Нельзя резать того, кто тебе дорог. Является кровным родственником, супругом, другом, хоть чертовой кошкой. Нельзя. Для этого есть широкий спектр прекрасных специалистов,