Вера Колочкова - Зов Сирены
— …А лучше я сама… Сама сделаю тебе предложение… Ты еще не догадался, какое предложение я хочу тебе сделать, а, Ники? Прямо сейчас, сию секунду.
До постели они так и не добрались. Рухнули на ковер, торопливо выдергивая себя из одежды. Впрочем, Вика и так была практически раздета. Когда Митя почувствовал судорогу ее нетерпеливых пальцев, расстегивающих пуговицы на его рубашке, вдруг ощутил знакомый промельк страха — не пропасть бы в ненасытности этой бабы, как в серной кислоте. Хотя и было в этом страхе что-то постыдное — вроде не пристало нормальному мужику… Да и какой там страх, в его-то дурацком безвыходном положении? Когда завяз коготок — и всей птичке конец? Когда уже все равно по сути, что серная кислота, что яблочное повидло.
Через полчаса, выходя из ванной, услышал в коридоре Викин веселый голос. И вяло насторожился — с кем это она? Потом вспомнил: сам же заказал пиццу по телефону. Выглянул в коридор… И оторопел.
Таким же оторопелым был и доставщик пиццы, прыщавый худосочный паренек в оранжевой фирменной бейсболке. Зато Вика чувствовала себя великолепно — в нижнем белье и в новых туфлях. Стояла перед бедным пареньком, показывая себя в лучшем ракурсе, словно модель на фотосессии.
— Эй, ты чего уставился, пацан? Ты ослеп и оглох? Я спрашиваю, пицца свежая или разогретая? Говори честно.
— Да, разогре… Ой, то есть свежая, конечно…
— О господи… А чего так обомлел-то? Женщин в трусах не видел? Давай сюда свою пиццу… И выйди из ступора, а то рухнешь тут, у меня в коридоре.
Забрав из рук пацана коробку, Вика модельной поступью отправилась на кухню, бросив на ходу:
— Ники, рассчитайся! Только чаевые не давай, пицца наверняка разогретая!
Пацан, забирая деньги, глянул на Митю то ли с уважением, то ли с жалостью. Вроде того — ну и баба. Попал ты, мужик.
Когда он вошел на кухню, Вика сидела за столом, красиво положив ногу на ногу и уперев локти в столешницу, жевала пиццу, задумчиво глядела в окно.
— Зря я туфли замшевые купила… Осень же. Дожди. Надо было кожаные брать… Пока до машины идешь, ничего от них не останется… Как думаешь, Ники, а?
— Вик, я не понимаю… Зачем ты этот эпатаж устроила?
— Ты о туфлях?
— Нет. Я о доставщике пиццы. Обязательно надо было в неглиже идти дверь открывать? А халатик накинуть — не судьба?
— Я не держу в доме халатов, ты же знаешь. У меня только кимоно есть, но оно по цвету к туфлям не подходит. И почему нельзя в неглиже? По-моему, очень красиво.
— Да. И по цвету к туфлям подходит.
— Вот именно! И чего тут иронизировать, не понимаю!
— Правда, не понимаешь? Или придуриваешься? А как быть с элементарными правилами приличия? Они не в счет?
— Ой, не смеши меня… Перед кем приличия соблюдать? Да этому пацану на месяц вперед хватит счастливых воспоминаний! Красиво же! Если я сама себе нравлюсь, пусть и другие оценят. А тебе что, жалко, да? Ты такой эгоист, Ники, да?
— Не называй меня Ники.
— Почему?
— Звучит пошло.
— Да брось… Наоборот, красиво звучит, по-моему. И не злись, пожалуйста.
— Я не злюсь.
— Нет, злишься. И все время ко мне придираешься. Не хочешь принять меня такой, какая я есть! А я другой никогда не буду, никогда, как ты этого не понимаешь? Никогда не буду ходить в халате и соблюдать твои пресловутые правила приличия. У каждой женщины свои приличия и свои правила. Кому хорошо и уютно в халате — ради бога! А мне нравится мое тело. Как хочу, так и живу, понял? Ешь, а то остынет, невкусно будет.
Вика говорила и сердито рвала пиццу на куски, глядела, как тянутся вслед за пальцами тонкие паутинки сыра. Ухватывала зубами очередной кусок, снова тянула медленно, пока паутинки, истончившись, не обрывались. Казалось, она находит в этом занятии странное удовольствие. Вдруг, помолчав немного, произнесла совсем другим голосом:
— Знаешь, моя мать была такой… В халате. И вечно непричесанной. И в тапках-шлепанцах. Бегала бегом по квартире — шлеп-шлеп, шлеп-шлеп… Зато хозяюшкой была, паинькой. Все время отцу в рот заглядывала в ожидании, что он ее похвалит. А он никогда не хвалил. Наоборот… Будто стыдился, что ли.
— Стыдился? Почему?
— Не знаю. Не любил, наверное. А она его ужасно любила. И ничего, кроме снисходительного пренебрежения, от него не видела. Представляешь, как это должно быть ужасно — жить в постоянном снисходительном пренебрежении?
— Твоя мать умерла, ты говорила…
— Да, она умерла. Что-то у нее там по женским делам было… Опухоль какая-то. Врачи ей сказали — надо еще родить. Ну, она родила Соньку, мою сестру. А только не помогло, все равно умерла. Мне шестнадцать было, Соньке три года. Отец женился через месяц. И с новой женой совсем по-другому себя вел. Никакой снисходительности и никакого пренебрежения, даже близко. Никогда, никогда ему этого не прощу! Лучше бы бросил маму, чем… Ведь это он ее убил. Ой, да ну тебя! Сейчас реветь начну…
Она и впрямь всхлипнула, выставив перед глазами растопыренные масляные пальцы, проговорила сдавленно:
— Салфетку влажную дай. Там, на подоконнике, есть упаковка…
Митя молча подал ей салфетку, вздохнул виновато:
— Ну я же не знал… Ты мне никогда не рассказывала.
— Ну вот, сейчас рассказываю! Какая разница? Говорю тебе, что я никогда не буду ходить в халате и смотреть в рот ни одному мужику тоже не буду! Даже ради любви не буду! Ты знаешь, я ведь потом, после маминой смерти, дневник ее нашла… Зачем-то она вела дневник своих унижений. Наверное, рассказывать о них было некому. Или стыдно было. Жаль, что я его не сохранила, сейчас бы показала тебе. Ты бы сам почитал, как она мучилась… Любила и мучилась! И терпела. И чем больше терпела, тем сильнее он ее унижал… Придурок. Ненавижу его. Никогда ему не прощу, никогда!
Митя слушал Вику, не перебивал. И вообще, растерялся немного. Потому что знал — она довольно часто звонит отцу, нахально клянчит у него денег, называет «любимым папулей». А тут вдруг — ненавижу! Не сочеталось одно с другим. Или ей стыдно говорить отцу о своих обидах? Да уж… Никто и никогда не знает, что происходит у любого человека внутри. Может, этим и объясняется Викина внешняя надрывная неуравновешенность? Вот и сейчас, наверное, ей надо просто выговориться.
— Отец ведь в Германии живет, правда? — спросил Митя осторожно, только чтобы поддержать нить нечаянного откровения.
— Да, в Германии, в Нюрнберге. Его туда новая жена увезла, к своим родственникам. Она и меня звала. Но я не поехала, потому что… Теперь ты знаешь почему. И сестру Соньку я уже восемь лет не видела. Наверное, большая уже. Знаешь, как это больно, когда… когда… Нет, ты не понимаешь.