Спорим, тебе понравится? - Даша Коэн
Ничего. По нулям.
И не то чтобы мне сильно чего-то хотелось, но подарков тоже нет. Даже нужных мне ботинок. Мать отдала последние деньги в церковь — на икону — это, по её словам, важнее всего на свете.
— Помнишь, мамочка, какая я была до рождения Ирочки? Помнишь? — бабка кивает и горестно завывает, сморкаясь в платочке. — Я была тенью! И жить не хотелось. Муж не мил, новый город набил оскомину в два счёта, нежеланный ребёнок на руках.
Взгляд на меня такой бросает, что душу на мгновение сковывает отчаяние и боль. Но тут же чувства тухнут. А разве я этого не знала все эти годы? Мама меня не любит. И никогда не полюбит. Никогда! Ни за что! Я её крест, который она вынуждена тащить на себе. Как можно проникнуться тёплыми чувствами к убийце, что своим появлением расстреляла в упор её светлое и незамутнённое будущее, а взамен подсунула убогое существование в закрытом городке с нелюбимым мужчиной?
Никак.
— В сутках по сорок восемь часов и все они пропитаны горечью. К себе. К судьбе. К зудящему монотонному настоящему. Она орала по ночам, — снова кивок в мою сторону, — и я вместе с ней. Тихо. В подушку. Но орала! Что есть мочи! И сдохнуть хотелось, потому что вообще не было просвета. Лишь бесконечный тёмный туннель, в котором я брела, не зная куда.
Я закрываю уши, не в силах больше слушать эти слова, поданные мне на щербатом блюде ненависти и изрядно политые соусом из горечи, скорби и сожаления.
Но матери всё равно, что она без анестезии и с хрустом ломает кости моей полудохлой надежде, которая ещё недавно отчаянно верила, что сможет достучаться до этой иссушенной злобой женщине.
— А потом случилось чудо! Это сам Бог почувствовал, насколько сильны были мои мучения. И он великодушно сжалился надо мной. Подарил мне Иру, а затем и заставил иначе взглянуть на человека, который всё это время упорно и за волосы вытаскал меня из трясины собственной драмы. И моя жизнь снова обрела смысл. Благодаря Ирочке и Анатолию я воскресла из мёртвых!
— Мама! — не выдержала я и закричала. — Ведь я здесь!
А ей, что слону дробина. Смотрит на меня, со слезами в равнодушных ко мне глазах, и зло ухмыляется.
— Ты думаешь мне от этого легче, Вера?
— Но я же тоже твоя дочь! — всхлипываю. Ничего не могу с собой поделать — это ужасно, когда тебя намеренно задвигают на полку, игнорируя истошные вопли твоего изломанного чувства собственного достоинства.
— Дочь, — повторяет она за мной и качает головой, — но только благодаря Ире и Анатолию я поняла, что это действительно так. Что ты мой ребёнок, и я должна любить тебя, а не смотреть, как на проклятие. Но их не стало. И теперь только бог напоминает мне об этом, только бог, Вера.
Любит она…
Я знаю, что она умеет это делать. И даже видела, как это выглядит со стороны. Но я никогда не чувствовала этого по отношению к себе. Враньё всё это!
— Мне очень жаль, — выталкиваю я из себя и смотрю в её глаза с вызовом, — но я не специально, мам.
— Что именно?
— Родилась.
— Дерзишь?
— В этот день, — гну я свою линию.
— Пф-ф-ф, думаешь, я могу забыть об этом?
— Восемнадцать лет тому назад, мам.
— Эгоистка! — неожиданно срывается она в слёзы, подскакивает с места и орёт. — Такая же, как и твой жалкий отец! Только о себе и думаешь, бессовестная! Люди погибли. Люди! А тебе лишь бы куражиться, да поздравления принимать? Нежели ты выросла настолько бессердечной, что можешь в такой чёрный день думать о празднике собственной души? Я не верю, что ты могла так низко пасть! Я отказываюсь это делать! Всевышний покарает тебя за это!
— Довела мать, — злобно выплёвывает бабка.
— Извините, — устало прикрываю веки, — что снова всё испортила. Но можно я уже пойду?
Втягиваю голову в плечи и просто жду, когда же это кино закончится и титры стройными рядами букв уйдут в закат. Мне бы новое, где мне не станут каждый год напоминать, что я родилась в неправильный день и вообще сделала это.
Я словно угол в темноте, о который мать со всей дури врезалась мизинцем.
Вроде бы ни в чём не виновата, но кому до этого есть дело, м-м? А винить себя любимую — это вообще моветон и однозначное фи.
— Нельзя, — переходя на ультразвук, горлопанит мать, закашливается и снова падает на кухонный уголок. Плачет горько и взмахивает рукой, приказывая есть.
Ненавижу кутью, но вкидываюсь ей максимально быстро. Чтобы уже закончить со всем этим и уползти к себе, дожидаясь, пока стрелка часов отмотает день до конца.
Едим молча. Затем бабка притаскивает из гостиной большой альбом с фотографиями. Пересматривают с матерью. Улюлюкают над детскими снимками Иры и даже моими. Мама пытается мне улыбаться.
Треплет за щеку как послушную собаку.
— Совсем взрослая стала ты, Вера. Надеюсь только, что однажды ты перестанешь сердиться и поймёшь меня.
Что именно я должна понять, уточнять не стала. Только кивнула, а спустя полчашки горячего кипятка с сахаром и заваркой, наконец-то покинула кухню, не забывая, двигаясь мимо входной двери, подготовить себе плацдарм для очередного ночного побега, и крутанула замки. Затем окопалась в собственной комнате и принялась убивать время уроками, заданными на понедельник.
Поля разукрасила разноцветными косичками. А внизу тетради с вензелями вывела:
«Поздравляю! Будь!»
До девяти вечера с кухни были слышны голоса, изредка тихий плач и жалобный скулёж. А после женщины, наревевшись, разошлись спать. Я тоже сделала вид, что легла. Но вскоре вздрогнула, когда в комнату ко мне тенью скользнула мать. Чуть постояла надо мной и плавно опустилась на кровать. Посидела молча, пока я старательно делала вид, что сплю, а затем положила ладонь мне на голову. Не гладила.
Она никогда меня не гладила.
Лишь невыносимо долго сидела так, а затем порывисто поднялась и прошептала:
— Прости меня. За всё!
И ушла, плотно притворив за собой дверь.
А я вся обратилась в слух. Вот мама произвела привычные мыльно-рыльные процедуры, вот прошла на кухню, выпила стакан ледяной воды из холодильника и потопала к себе.
Дом погрузился в тишину и