Мария Нуровская - Святая грешница
Я сижу одиноко за столом и пишу тебе, потому что многих вещей сказать не могу. Я должна научиться бдительности, чтобы никогда не проговориться и не попасть в западню какого-нибудь запретного сюжета. Их столько, но все они берут начало в прошлом. Это прошлое — отец, гетто и я, ведь я…
Тогда, второго января, в вашей квартире горели свечи перед образами, был праздник Божьей матери. Твоя мама дала мне полотенце и проводила в ванную, чтобы я могла помыться. Потом мы сидели в гостиной комнате за столом. Она сказала, что у нее нет никаких известий от сына, а невестка неделю назад ушла за продуктами и не вернулась. Остался ваш четырехлетний сыночек. Я смотрела на ребенка, спящего за сеткой в чистой кроватке, с чувством, похожим на грусть: в гетто мне пришлось видеть других детей.
— Тебе есть куда пойти? — спросила она меня.
Я молча покачала головой.
— Оставайся с нами, — предложила твоя мать.
Она имела в виду себя и внука. Но слова ее оказались пророческими. Сначала я присвоила себе одежду твоей жены, наверное, у нас похожие фигуры и уж точно один размер обуви. Твоя мать пекла пончики для кондитерской на углу, я иногда их относила туда. Старалась помогать ей, но я так мало чего умела. Из дома я вынесла только знание трех языков, лучше всего французского, так как меня воспитывала бонна-француженка. Можно даже сказать, что я говорила на этом языке, как на родном. Неплохо знала английский, потому что пару лет жила в Англии, где отец преподавал. Я была совсем крохой, мне не было еще и пяти, когда он взял меня с собой.
Мои попытки помогать твоей матери оказались настолько бездарны, что она в конце концов от них отказалась.
— Иди, Кристина, почитай что-нибудь, — с усмешкой предлагала она.
Я ей представилась как Кристина. Она с пониманием покивала, а потом неожиданно спросила:
— А как тебя зовут на самом деле?
— Эльжбета, — поколебавшись, ответила я.
Твоя мама приняла это к сведению, но прописала меня как Кристину Хелинскую, свою кузину, то же самое сказала и сторожу в доме. Наши отношения сложились так, что я ей не приносила особенной пользы. Она была очень аккуратна, всегда убиралась за мной, даже перемывала посуду. И считала вполне нормальным, что обслуживает меня, подвигая под нос сладости, спрашивая, что я люблю. Относилась ко мне так же, как к своему внуку, то есть с пониманием и добротой. Мне хотелось помочь ей хотя бы с ребенком, но я не любила ухаживать за детьми. Михал был для меня тогда маленьким мужчиной. Он чувствовал мое отношение к себе и смотрел исподлобья, предпочитая бабушку. Она же просто танцевала вокруг нас, и, кажется, это доставляло ей удовольствие. Мы были для нее Михалком и Кристиночкой…
— С ребенком нужно все время разговаривать, — учила она меня, но я не могла.
Слова застревали в горле, и мне не хотелось их произносить. За моей спиной стояли бессонные ночи, перед глазами, как в страшном танце, крутилось гетто. Хороводы людей. Кланяющиеся марионетки: Вера, толстяк, интеллигент и папа… Он был такой же, как они, — язвительный, чужой.
Временами я не в силах была этого выдержать, боялась, что сойду с ума. Я вставала и закрывалась в ванной, но, когда сидела там дольше обычного, до меня доносился голос твоей мамы:
— Кристина? Ты плохо себя чувствуешь?
В эти минуты я не могла ее выносить. А точнее, не могла выдержать ее доброты. Так же как и доброты отца. В своем отношении ко мне они были чем-то похожи. Это мучило меня, ведь он уже умер и наш контакт прервался навсегда. Я не могла с этим согласиться. Каждую ночь передо мной возникал этот хоровод. Я была как бы отделена от них, но они меня видели. Заглядывали прямо в глаза, и это было как безумие. Они кланялись по окончании спектакля, а ведь этот спектакль продолжался дальше, финальные сцены предстояли только в апреле…
Приближалась Пасха. Твоя мама пекла куличи. У нее было полно дел, и она гнала нас из дома.
— Идите, идите погуляйте, — говорила она нам.
Я видела поднимающийся над гетто дым. Что чувствовала я тогда…
Сначала услышала доносящийся откуда-то издалека звук, который помнила с сентября тридцать девятого.
Это были выстрелы… Я не понимала, в кого стреляют, но мое сердце наполнялось страхом. Мне хотелось заткнуть подушкой уши, чтобы не слышать. Но звук нарастал. Потом в сторону гетто летели со страшным свистом самолеты, начиненные бомбами. Я даже видела пропеллеры, разрывающие воздух… Были минуты, когда я думала о том, что мое прошлое вот так же превратится в пепел. Но это было бы слишком просто…
В Великую пятницу мы ходили в костел к гробу Спасителя. Следуя за женщиной в черном, ведущей за руку маленького мальчика, я испытывала странное ощущение. Казалось, будто я прицеплена к ним. Даже когда женщина, оборачиваясь, звала меня: «Иди сюда, Кристина, а то мы тебя потеряем», — это чувство не покидало.
Может, потому что не могла еще привыкнуть к этому чужому для меня имени. В тот день, когда я увидела дым, а перед этим услышала выстрелы, то осознала: последовав за отцом, сделала свой выбор. Я ведь могла отнести себя к одному из двух народов, чья кровь текла во мне. Тогда, в Великую пятницу тысяча девятьсот сорок третьего года, я почувствовала себя еврейкой и жаждала оказаться там, за Стеной, чтобы присоединиться к борющимся. Это было бы моим искуплением. В моих глазах стояли слезы. У твоей матери в глазах тоже стояли слезы. Она опустилась на колени перед алтарем, я сделала то же самое.
— Помолимся за них, — сказала она, — чтобы Бог послал им легкую смерть…
Даже она, даже эта женщина, преисполненная христианской милостью, не оставляла нам шанса.
Это было для меня ударом. Твоя мама относилась ко мне, словно к ребенку. Она и понятия не имела, кто я на самом деле. Может, ее обманул мой вид — старенький плащик, волосы, заплетенные в косички. Когда в коротенькой юбке и на каблуках я выходила в зал, казалось, ноги у меня «растут от ушей». Так сказал один из клиентов. Теперь я боялась как-нибудь столкнуться со Смеющимся Отто, хотя вообще-то была не очень уверена, что он узнает меня в таком преображенном виде. Преображенном… Почему я так написала, ведь все было абсолютно наоборот. Преображение наступило тогда, когда я стала той, что напрокат, для особого случая. И я давно уже другая, почему же меня так мучает прежний образ? Вместо того чтобы чувствовать благодарность к твоей маме, я еле сдерживала раздражение. К счастью, она этого не замечала. Жила в своем мире добрых поступков. Ничего другого для счастья ей уже не требовалось. У нее был Михал, любимый внучек, а в моем лице пригретая сиротка. Она могла дать выход своим благим намерениям… Это ужасно так писать, но ведь я на самом деле очень плохая… Я так же относилась к самому близкому мне человеку — отцу. Его мораль в гетто абсолютно не работала, когда речь шла о том, чтобы заполнить пустой желудок. Беспомощность отца вынуждала меня действовать. Если бы он нашел в себе силы и дал кому-нибудь знать по ту сторону Стены, возможно, пришла бы помощь. Однажды представился такой случай. Уже после полной изоляции гетто кто-то принес нам посылку. Я подумала, что отец послал через того человека известие, но, когда спросила его об этом, он посмотрел на меня с грустью.