Жан Фрестье - Отей
– Да нет же, возьмите десерт. Я уже сыта.
Она была голодна. Мне не было неприятно наблюдать, как она ест. Напротив. У нее был аппетит, свойственный двадцатилетним. В общем, примитивная чувственность. И кто знает, я ведь мог оказаться не более искусным, чем ее муж.
Она кончила есть. Я предложил прогуляться по лесу. Мы сделали несколько шагов под деревьями. Мест, куда мы могли бы спрятаться, хватало, но поверхность земли была неровной, усеянной камнями. Я поцеловал Марину. Ее губы, еще недавно прелестные, показались мне неловкими, неподвижными. Иногда она высвобождалась, терлась носом о мой пиджак. Ей не было нужно ничего, кроме какой-то неопределенной нежности. Все, что я мог бы сделать, было бы в ее глазах лишено смысла; все, что привязало бы ее ко мне, меня бы только оттолкнуло. Меня охватило что-то вроде бешенства. Я чувствовал себя как человек, который, будучи застигнутым рантьершей в момент воровства, убивает свою жертву, разрезает ее на куски и запихивает в чемодан. Если со мной подобное происшествие когда-нибудь случится, оно не застанет меня врасплох. Я теперь знал, что это такое – пусть в уменьшенном масштабе. Я сказал Марине:
– Мы могли бы заняться любовью?
– Как? Сейчас? Прямо здесь?
– А зачем ждать?
– Это для меня неожиданно. Я и не предполагала, что вы так захотите меня, что не сможете больше ждать.
– А зачем откладывать? Мы поедем в отель в Фонтенбло. Все свои просьбы вы выскажете по дороге.
Да, тоскливый вид был у этой девушки. До дверей отеля она не произнесла ни слова, но в тот момент, когда я выходил из машины, чтобы проложить ей дорогу в спальню, она робко попыталась меня переубедить:
– Почему бы не заняться этим завтра?
– Мы займемся этим и завтра, если пожелаете. В спальне она возобновила свои просьбы:
– Я знаю, что произойдет. Сейчас вы меня хотите, а потом не пожелаете больше видеть.
– Хорошо. Не будем больше об этом говорить.
– Но ведь вы сердитесь.
– Немного.
– Боже мой, что же делать?
– Раздеваться, вот и все.
Она начала расстегивать свои брючки в клетку. Сделала мне целую кучу наставлений. Можно было подумать, что я собирался вырезать аппендицит.
Страдать ей пришлось недолго. Довольно скоро я вновь оказался на ногах, у изголовья прооперированной.
– Ну что? Еще не проснулась?
Она должна была понять, что мне надо– заняться и другими визитами, но теперь она не спешила. Операция была закончена, и она с удовольствием растянула бы свое выздоровление, полное мелких забот и нежных знаков внимания. Она кокетничала со своим хирургом. Я завязал галстук: – Ну же, смелей. Подъем!
Я вернулся в Париж. Меня лихорадило. Голова Марины лежала на моей правой руке, вскоре затекшей. Я думал об Ирэн, которая никогда не опиралась на мою руку, когда я вел машину, никогда не просила, чтобы ее поцеловали, умела – и с каким достоинством! – в любых обстоятельствах не опускаться ниже своего ранга.
Я оставил Марину в Сен-Клу. Ее щеки были прохладными и нежными. Попроси она меня об этом час назад, я, чтобы поскорее от нее отделаться, позволил бы ей вернуться поездом. Но час истек. Мое желание вновь обрело силы, я ничего не мог с ним поделать. Оно вливало в мои вены свой сладкий яд, свои свежие гормоны. Оно вызывало во мне прилив дешевой нежности, исступление пьяницы, который, перевозбудившись, пристает с разговорами к прохожим. Я выпалил: – Мне нужно вернуться. Меня ждут. До встречи. Улицы были пусты. Голова гудела от лихорадки. Разочарование и вновь поднявшееся желание так перемешались друг с другом, что у меня заболел желудок. Я уже не вполне понимал, где нахожусь. Я обманул Ирэн, но из-за какой-то странной путаницы именно я чувствовал себя брошенным. Ирэн не узнает, что я ее обманул. Но любовь, которую, как мне казалось, я к ней испытывал и которой я был увлечен даже больше, чем самой Ирэн, была обманута и знала об этом. Она горевала невесть в каком темном тайнике моей совести, и ее голос, подобно голосу воющей на луну собаки, напоминал скорее о страшном предательстве, жертвой которого я мог быть, чем о том незначительном, автором которого я являлся. Эти жалобы, понятые мною как дурное предзнаменование, связывали воедино судьбу моей любовницы и мою собственную и заставляли меня смутно предвидеть неверность Ирэн как результат моей собственной неверности. И поскольку, в сущности, я не испытывал настоящего угрызения совести, моя вина казалась мне легкой и я думал, что так же к ней, вероятно, отнеслась бы и Ирэн. С какой же легкостью отныне она сможет меня обманывать!
Через стены я слышал звуки радио, включенного у Лакостов: «Погода хорошая, к вечеру – немного облачно».
Я прочистил горло, оно больше не болело. Небо, разукрашенное круглыми облаками, казалось веселым. Я засмеялся один в своей спальне. Бедная милая Марина! Я вновь увидел, как она раздевается в отеле Фонтенбло с разочарованным видом девочки, ложащейся рано спать, потому что мать запретила ей пойти в кино. Милая Марина, с тонкими блестящими бровями и превосходной грудью, кончики которой бывают видны, только если ей становится холодно (и тогда она смотрит на них, словно спрашивая, что же такое происходит). Несмотря ни на что, мне не терпелось увидеть ее вновь.
Я поехал к ней в конце дня. Она только что вернулась с работы. Она велела подняться к ней в спальню и принесла мне туда кофе.
– Один кусочек сахара или два?
– Только один. Знаешь, о чем я подумал сегодня утром?
Она встала и исчезла в ванной комнате.
– Я тебя слушаю. И о чем же ты подумал? Я заговорил громче.
– Я сказал себе, как грустно видеть, что такая красивая девушка, как ты, безразлична к наслаждениям любви.
Она вернулась, в руке у нее была махровая рукавица, на лице – следы мыла.
– К чему безразлична?
– К любви.
– Продолжай, я тебя слушаю.
– Я подумал, что при соответствующем лечении – с каплями и уколами – дела могли бы пойти на лад.
Она исчезла. Чуть погодя вернулась, ее щеки были розовыми и блестели.
– Так что ты говорил? Капли, уколы…
Она скользнула в рукава свежей блузки, должно быть приятно пахнущей утюгом.
– Это очень важно – то, что я тебе сейчас говорю.
Она села перед зеркалом шкафа, зажала свою заколку между зубами и легкими движениями пальцев переплела косу. Потом заставила меня растянуться на кровати и легла на меня сверху; она сказала, что счастлива.
– А ты?
– Я тоже. Но нужно что-то решить с этим лечением.
– А это правда полезно?
Вопрос меня обескуражил. Как ей объяснить, что мы с ней живем в двух разных мирах и что у нас нет ни малейшего шанса соединиться, пока она фригидна. С таким же успехом я мог бы разъяснять слепому от рождения, что такое закат солнца на море. Она меня слушала, следя за логической нитью, связующей одну фразу с другой. Но главный смысл моих слов от нее ускользал, и ее неспособность представить себе удовольствие – поскольку если бы она могла его представить, то могла бы и испытать – отделяла реальность от той цели, что я перед ней ставил. И я тем лучше понимал ее непонимание, что сам был не способен объяснить словами инстинкт, который вне личного опыта остается чистой абстракцией.