Ким Эдвардс - Дочь хранителя тайны
Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.
Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам мобили обдавали грязевой пылью. А когда-то здесь была проселочная дорога, люди слышали машину за несколько миль, и лишь потом она появлялась в поле зрения, причем обычно за ветровым стеклом виднелось знакомое лицо. Автомобиль замедлял ход, останавливался, дверца открывалась, впускала Дэвида. Его знали, как и всю его семью, и после короткой беседы – «Как мама, папа; как сад в этом году?» – повисало молчание. Ни водитель, ни пассажиры не представляли, о чем говорить с мальчиком до того умным, что ему дали стипендию, и чья сестра так больна, что не ходит в школу. В горах, а возможно, и в мире вообще бытовала теория, что за все надо платить – сразу и сполна. Твой двоюродный брат очень красивый, зато ты самый умный. Комплименты, заманчивые, как розы, и так же щетинившиеся шипами. Ты, может, и умный, зато уж урод - смотреть страшно; а ты, конечно, симпатяга, но мозгов у тебя ноль. Компенсация; вселенский баланс. В любом вопросе о его учебе Дэвиду чудилось обвинение (он-то в жизни получил все сразу: мозги, внешность, здоровье), и молчание в машине давило непомерным грузом.
Дорога повернула, затем еще раз: пляшущая дорога Джун. Холмы становились круче, ручьи крохотными водопадами падали вниз, дома встречались все реже и выглядели все бедней. Появились жилые вагончики, тусклые дешевые бусины в зеленой оправе горных склонов – бирюзовые, серебряные, желтые, выцветшие до сметанной белизны. Вот и платан, а вот камень в форме сердца и поворот с тремя вбитыми в землю белыми крестами, увитыми линялыми цветами и лентами. Дэвид свернул и стал подниматься по ручью – своему ручью. Тропинка почти заросла, но не исчезла окончательно.
Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.
Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам и капал на ладони, молотки взлетали к солнцу в остром аромате свежеструганного кедра.
Дэвид считал, что здесь много лет никто не живет, между тем на старой плите стояла грязная сковородка; жир застыл, но – Дэвид понюхал – не протух. Старую железную кровать в углу закрывало потрепанное, сырое на ощупь лоскутное одеяло – такие когда-то шили его мать и бабушка. На раме кровати лежали доски со сложенными одеялами вместо матраса. Дощатый пол был тщательно выметен, и даже три крокуса стояли в банке на окне.
По дому пробежал ветерок, зашелестев ажурными картинками, вырезанными из бумаги. Они были повсюду: спускались с потолка, висели на окнах, над кроватью. Дэвид обошел комнату, разглядывая их с поминутно возраставшим удивлением. В школе он тоже вырезал снежинки, но тут были невероятно подробные жанровые сцены: ярмарка штата, уютная гостиная с камином, пикник под небом, расцветшим фейерверками. Изящные, четкие, шуршащие, они придавали убогому помещению странную таинственность. Дэвид потрогал резной край картинки, изображавшей повозку с сеном, девочек в шляпках с кружевами, мальчиков в закатанных до колен штанишках. Над кроватью, чуть подрагивая на сквозняке, висели чертово колесо, вертящиеся карусели, машины, едущие по шоссе, хрупкие, как крылья бабочек.
У кого хватило умения и терпения сотворить это чудо? Дэвид подумал о своих фотографиях: он так старался поймать каждое мгновение, а когда изображение появлялось на бумаге, понимал, что все уже давно изменилось. К тому времени успевали пройти часы, даже дни; он и сам становился немного другим. Тем не менее всякий раз, снова, снова и снова, он пробовал удержать ускользающий мир.
Дэвид присел на край жесткого ложа. Голова гудела. Он вытянулся, набросил на себя края сырого одеяла. В окна лился мягкий серый свет. Голый стол, плита, да и сам воздух отдавал плесенью. Газеты, в несколько слоев наклеенные на стены, местами начали отставать. Его семья была очень бедной, все их знакомые были бедными. Не преступление, конечно, но дела ничуть не меняло. Никто ничего не выбрасывал. Старые двигатели, консервные банки, молочные бутылки заполоняли холмы и поляны: своеобразное заклятие, крепостная стена против нищеты и нужды. Когда Дэвид был ребенком, соседский мальчик, Дэниэл Бринкерхофф, забрался в старый холодильник и задохнулся. В памяти Дэвида осталось глухое перешептывание, а потом – тело ребенка на столе в лачуге, практически такой же, как эта, среди зажженных свечей. Мать Дэниэла плакала, что удивляло Дэвида: он был слишком мал и не понимал горя, всей огромности смерти. Но он запомнил, что говорил несчастный отец, потерявший сына, за порогом, на улице, но так, что слышала мать Дэвида: «Почему именно мой мальчик? Он же был здоровый, сильный. Почему не та больная девчонка? Если кому-то суждено умереть, почему не ей?»