Тина Сескис - Шаг за край
«Я виновата, так виновата», — бормочу я сквозь рыдания, а потом опять принимаюсь кричать. Похоже, моя мать тоже в комнате, она бросается за врачом — сделать мне еще один укол чего–то, полагаю. Когда я, плача, спрашиваю: «А где Кэролайн?» — все смотрят на меня как на помешанную, а потом я снова вспоминаю раздавленное тельце Дэниела и вою зверюгой. Приходит наконец врач со своей сверкающей иглой, и страшная картина снова уходит в черную глубину моего сознания, чтобы остаться там навеки.
Уже прошло три дня, и я больше не в больнице, мне больше не колют успокоительное, и Бен осторожно просит меня поговорить с полицией, нужно дать объяснение. «А Кэролайн тоже придется пойти?» — спрашиваю, у Бена опять смущенный вид, он говорит: «Какое Кэролайн имеет к этому отношение?» Тогда я думаю, что, наверное, вообразила себе все, может, я так или иначе не уследила за Дэниелом, может, моя сестрица никак к этому не причастна, даже не было ее там. И тут вламывается мое здравомыслие, я знаю, что, разумеется, она была там, только, похоже, никто не видел ее позади меня, все, должно быть, слишком сосредоточились на развернувшейся перед ними мучительной сцене: загубленный малыш, обезумевшая мамаша, потерявший рассудок водитель автобуса, — чтобы просечь точную копию меня самой, удирающую в другую сторону. Когда замечаю, что Чарли слегка прихрамывает, тупо проверяю у него лапы, и вот он, в передней левой бриллиантиком сверкает крохотный острый осколок стекла. Вытаскиваю его, и Чарли взвизгивает, а я решаю, что нет никакого смысла осложнять дело, какая теперь разница, Дэниела мне уже не вернуть, и я бросаю осколок в мусорный бак.
Просыпаюсь рано, в животе резь, а мир вокруг воспринимается пустым, хотя Бен не устает твердить мне, тихонько, прочувствованно, что мы не должны терять надежды, есть еще одна жизнь, о которой мы должны думать. Я, шатаясь, иду в туалет и, когда усаживаюсь, чую, что что–то не так, опять встаю — и необычайно яркая кровь хлещет по моим ногам. Кричу, зову Бена, он стремглав прибегает, открываю дверь туалета и, замерев, смотрю на него, голая, но яркая, размалеванная болью. Он смотрит на меня с такой опустошенностью, что я понимаю: теперь я опять подвела его, теперь я отняла у него обоих его детей.
Как я переношу похороны, не знаю. У меня все еще кровотечение, я едва на ногах стою, но как–то переношу: я обязана попрощаться с моим мальчиком. Все смотрят на меня, будто укоряя: «И о чем она только думала, даже за руку сына не держала на такой оживленной дороге», — и стыд жжет меня яростно. Никому меня не утешить.
Когда вижу гроб моего маленького мальчика, белый и блестящий, словно новенькая обувная коробка, покрытый цветами (кто–то подумал, чтобы цветы были розовые: любимый цвет Дэниела), я хватаю Бена за руку, чтоб удержаться на ногах, и стискиваю ее. Его рука не отвечает: ни на хотя бы полсекунды, — и я потрясенно понимаю, что он тоже винит меня. Чувствую, что вот–вот лишусь сознания, однако мы выстаиваем всю службу, и когда гроб начинает уходить от меня, зловеще двигаясь за занавеску, то терпению моему приходит конец и я кричу, все кричу, а когда Бен пытается сдержать меня, то бегу по проходу за своим мальчиком, потом, одумавшись, встаю: ни к чему хорошему это не приведет, я чересчур опоздала — опять. Разворачиваюсь и бегу уже в другую сторону, из церковного предела в угрюмый серый мир, в котором уже никогда не засиять солнцу.
67
Дождливым и буйным июньским утром, как раз через четыре недели после смерти нашего сына, Бен вновь вышел на работу. Нужды в том не было: босс позволил ему использовать столько времени, сколько понадобится, — но муж не знал, чем еще заняться. К жене не подступись, похоже, он для нее теперь отрезанный ломоть, к тому же выяснилось, что он ее словно чем–то раздражает — что бы ни сказал, что бы ни сделал. Вот и подумал: может, будет лучше дать ей на какое–то время немного простора, позволить тратить какое–то время на себя. Он просто не знал, как с ней обходиться, собственное его горе было до того мучительным, что, как он понимал, требовалось отвлечься, он жаждал защищенности столбцов аккуратных цифр, дебетов и кредитов, какие он призван сбалансировать, как будто что–то из этого имело значение. Приход в контору давался болезненно: не работа сама по себе, а сочувствующие взгляды его коллег, которые желали добра, но не знали, как это выразить, а потому вместо этого делали вид, будто ничего не произошло и ни о чем таком не говорили. Хуже того, они старались собственные разговоры выверять, когда он находился поблизости: говорят, к примеру, о том, куда на выходные собираются, и старательно избегают упоминать о своих детях. Бен понимал, что это делается ради него, но ему хотелось крикнуть им, что от такого обхождения ему ничуть не лучше, пусть перестали бы вести себя так чертовски глупо, но, разумеется, он молчал.
Он был одинок, где бы ни находился, с кем бы ни был. Чувствовал, как гнев копится в душе и что чаще всего направлен он был против жены. Она по–прежнему избегала говорить с ним об этом, не рассказала, как это произошло, и, хотя ему никогда и в голову не приходило понукать ее, порой он не мог отделаться от мысли: какого черта она делала, как могла не уследить за их сыном на Манчестер–роуд, магистраль такая оживленная, а сын такой маленький, — и, чем больше он старался избавиться от этой мысли, тем больше она в нем крепла — пронырливая, настырная и коварная, как лишайник под сырым мертвым деревом. Не легче было и от того, что Эмили он, похоже, теперь стал ненавистен, она, по–видимому, и рада была, что он опять на работу вернулся, он голову ломал над тем, что он не так делает, — в конце концов, не было у него никаких предписаний о том, как присматривать за матерью своего умершего ребенка.
Не мог он понять и печали Эмили по неродившемуся младенцу. Вчера вечером, когда Бен в первый раз попробовал заговорить с ней о том, что им делать дальше, он старался быть практичным, даже осторожно дал понять, что они могли бы вскоре еще раз попробовать: для Эмили, по всему судя, забеременеть не составляло труда, заметил он, и уже на следующий год в это время все может быть по–другому.
— Ты это о чем? — тихо произнесла Эмили, сидевшая, съежившись всем телом, на ручке серебряного кресла–качалки у окна. — Как могу я хотя бы помыслить о появлении еще одного ребенка? По–твоему, я могу запросто кем–то заменить Дэниела? Заменить моего неродившегося ребенка?
— Нет, разумеется, нет, — сказал Бен. Он заколебался, зная, что продолжать, видимо, опасно. — Только, по сути, мы этого ребенка и не знали, так что для нас его потеря совсем не то же, что утрата Дэниела.