Виктория Токарева - Гладкое личико (сборник)
Райка тем временем доругалась с начальницей, даже не доругалась, а прервалась на кульминации, и выскочила из мойки с лицом нежно пламенеющим, как тюльпан.
– Рая, – остановил ее Прокушев, – пойдем сегодня в кино…
– Так ты ж женатый, – удивилась Рая, наивно полагая, что женатые люди ходят в кино только с женами или не ходят вообще. Сидят дома.
– Щас женатый, щас холостой… – неопределенно пообещал Прокушев.
– Ну вот, будешь холостой, тогда и приходи, – сказала Райка, глядя на него промытыми синими глазами.
– А пойдешь? – серьезно спросил Прокушев.
– Пойду, – серьезно ответила Райка и побежала по своим делам, забыв о недавней ссоре. Потом обернулась и махнула Прокушеву куцей ладошкой.
«Еще чего… – подумал Прокушев. – Вас много. Женись на всех». Жена Люська, хоть и толстая, однако человек верный. Проверенный. Ей и с места-то лень подняться… А Райка бегает, руками машет… Иметь за спиной такую Райку – все равно что иметь шпиона в собственном генеральном штабе. Перебежит при удобном случае, как Курбский от Ивана Грозного к полякам. К тому же Прокушев – человек ревнивый до безобразия. Если что – он ее или выгонит, или убьет и сядет в тюрьму. Второе даже вероятнее. А тюрьма – это не та перспектива, к которой человек должен сознательно стремиться.
День выдался солнечный. Прокушев включил в машине приемник, станцию «Маяк». Оттуда доносилась музыка – то нежная, то веселая. Машина была полна музыкой и как бы парила в веселье и нежности. И пассажиры рядом с Прокушевым переставали торопиться, а как бы выпадали из времени и говорили почему-то об одном и том же: о странностях любви.
Прокушев вдруг понял, что влюбился в молодую мойщицу Раису Никаноровну, и понял, что состояние влюбленности – это норма. А жить без любви – это болезнь, которую нельзя запускать ни в коем случае, иначе душа умрет. Душа погибнет без любви, как мозг без кислорода. Конечно, думал Прокушев, Люська человек верный, крепкий. Да ведь как говорит теща: «Тюрьма крепка, да черт ей рад»… А с Райкой может быть счастье – такое густое, что если пожиже развести, на три жизни хватит. И еще останется.
Целую неделю Прокушев размышлял то так, то эдак, взвешивая все «за» и «против». С одной стороны, жалко Настьку, хоть и неряха, руки об платье вытирает. А с другой стороны: через десять лет Настька вырастет, влюбится и уйдет, и не обернется. Будет звонить по телефону, поздравлять с днем рождения или с Днем Советской Армии… И ради этого отказываться от личного счастья…
Через неделю Прокушев понял, что все учесть и взвесить невозможно, потому что каждое обстоятельство имеет два прямо противоположных аспекта. Надо совершить решительный поступок, а потом уже взвешивать внутри определенно создавшейся ситуации.
Прокушев надел выходной бельгийский костюм, подъехал к мойке и попросил вызвать Раису Никаноровну.
– А она уволилась, – сказала начальница, та самая, с которой она ругалась.
– Почему? – не понял Прокушев.
– Замуж вышла. Ей муж не разрешил работать в таксопарке.
– Почему? – растерянно спросил Прокушев осевшим голосом.
– Потому что шофера – мужчины, – сказала начальница и ушла.
После этого случая Прокушев в течение почти года не брал чаевые. Не из принципа и не из соображений высокой сознательности, а из равнодушия. Ему стало все – все равно. И обо всем он думал: «А какая разница?..»
Люська по собственной инициативе стала покупать ему пол-литра. Он выпивал, и равнодушие оседало из груди в живот, из живота в пятки, и тогда весь Прокушев становился – одно сплошное равнодушие. Он даже перестал раздеваться на ночь и спал в том же, в чем ходил весь день.
Люська вызвала из Ростова свою мамашу, чтобы жилось не так сиротливо. Прокушев прежде не переносил тещу, она везде оставляла волосы – в расческе, в борще. Но теперь ему было все равно. Равнодушие, как паутина, налипло на стены, свисало с потолка, и надо было разводить его руками, чтобы как-то продвигаться по квартире сквозь паутину равнодушия.
В середине марта все растаяло, а потом подморозило и образовался гололед. Машины неуправляемо крутились вокруг своей оси, и в парк каждый день приходили битые такси.
Прокушев возвращался из Домодедова и шел с нормальной для шоссе скоростью – восемьдесят километров в час, как вдруг посреди дороги возникла тощая старуха в черном – вся черная и скукоженная, как обгорелая спичка. Она шла, задумавшись, будто брела по лесной лужайке и вспоминала что-то из своей молодости. Прокушев понял, что затормозить он не успевает и у него, как всегда, два варианта: один – прямо по старушке, другой – круто вправо. Прокушев вывернул руль вправо, под высокие колеса рейсового автобуса «Интурист». У «Интуриста» не было ни одного варианта и времени на обдумывание вариантов, и он ударил прямо в «Волгу» Прокушева салатного цвета с шашечками на боку. Прокушев упал грудью на руль. А старушка, ничего не заметив, перешла шоссе и двинулась дальше, сохраняя философскую рассеянность. Прокушев успел подумать, что из-за какой-то старухи, которую на том свете обыскались с фонарями, он так серьезно разбил государственную машину и собственную грудь. И возненавидел старуху до того, что пересекло дыхание. Он потянул в себя воздух, но воздух не шел. Прокушев снова попытался вдохнуть, но у него ничего не получалось, будто нос и рот плотно зажали ладонью. Он полетел не то вверх, не то вниз, а где-то в стороне осталась его жизнь с верной толстой Люськой, любимой неряхой Настькой, весенними грозами, иными городами…
На гражданскую панихиду собрался весь таксомоторный парк. Слово взяли Проценко и еще четыре человека. Все говорили, что Прокушев был глубоко порядочным человеком и умер как герой.
Зигзаг
Младший научный сотрудник Ирина Дубровская вернулась домой со свидания и, не раздеваясь, как была в шубе и сапогах, прошла в комнату, остановилась возле окна и стала плакать.
На лестнице за дверью шел нескончаемый ремонт. Домоуправление решило навести порядок: побелить и покрасить. Лестничные марши были густо засыпаны белилами, заляпаны зеленой краской, и казалось – так будет вечно и уже никогда не будет по-другому.
В доме напротив светились редкие окна – всего четыре окна на весь дом. Люди спали в это время суток, а Ирина стояла и плакала в обнимку со своим несчастьем. И некому было подойти, оттолкнуть это несчастье, а самому стать на его место. Не было такого человека. Не было и, как казалось, никогда не будет, и не надо. И вообще ничего не надо, потому что ее жизнь – это сплошной нескончаемый ремонт, где одно ломается, другое строится, а потом после всего выясняется: то, что сломано, не надо было ломать. А то, что выстроено, не надо было строить.