Анна Берсенева - Глашенька
Вот так! А Глаша-то думала, они долго еще будут сидеть за столом у покачивающейся розы, будут разговаривать обо всем, и счастье, охватившее ее, когда она поняла, что уже переступила границу жизни, что она уже не готовится жить, а просто живет, – это счастье будет длиться и длиться…
И вдруг он спокойно говорит ей: «Спать пора», как несмышленому ребенку!
– Да, – проговорила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Уже поздно.
– Еще рано, я бы сказал, – улыбнулся Лазарь. – Пойдемте, Глашенька.
В Глашином вагоне было совсем тихо. Потертая дорожка делала шаги беззвучными. В руке Глаша держала розу, сжимала ее, не замечая, как колются шипы. В середине вагона дорожка собралась в складку, и она чуть не упала. Лазарь придержал ее за плечо. Так странно было идти по спящему вагону с этой темной розой в руке, странно было почувствовать его руку у себя на плече! И самое странное было – понимать, что все это сейчас закончится.
В ту секунду, когда Лазарь придержал ее, чтобы она не упала, Глаша поняла: ей хочется, чтобы он так и держал свою руку у нее на плече, да и обе руки ей на плечи положил бы, и развернул бы ее к себе, и обнял, и поцеловал.
Эти мысли обожгли ее, и ей показалось, он уже делает все это.
Но только показалось, конечно. Глаша остановилась у закрытой двери своего купе.
– Вы… – Она хотела спросить: «Неужели вы уйдете?» Но не спросила этого, конечно, а только выговорила: – Вы тоже в этом вагоне едете?
– Нет, – ответил он. – В другом. Я просто шел в ресторан и остановился покурить в тамбуре. Спокойной ночи, Глашенька. Спасибо вам!
Еле сдерживая слезы, Глаша стала дергать за дверную ручку. Ничего у нее не получалось – купе никак не открывалось. Лазарь протянул руку и, снова на секунду коснувшись ее руки, открыл дверь.
Глаша шагнула в темное купе. Она не могла попрощаться с ним – боялась расплакаться. Ну как же это может кончиться вот так вот, словно само собой разумеющееся, как будто ничего и не было?! Рука горела от его случайного прикосновения.
Дверь за Глашей тихо закрылась.
Глава 4
«Мне плохо в Москве. Не тоскливо, а именно что плохо. Все давит, душит… Дышать тяжело».
Глаша сидела на лавочке в университетском парке и чуть не плакала. Она не ожилала, что долгожданная Москва обернется для нее таким разочарованием. Ведь все у нее хорошо – так хорошо, что лучше и быть не может! – а она просыпается утром с одной мыслью: какой длинный впереди день, как давит он всей своей громадой, какой жалкой букашкой она чувствует себя от того, что нависает над нею этот бесконечный день, этот огромный город…
Почему это вдруг стало так, Глаша не понимала. Папа уехал во Псков неделю назад, сразу же, как только все устроилось с ее общежитием, и провожала она его вроде бы в приподнятом настроении, да и каким же еще могло быть у нее настроение, если все, о чем она мечтала, наконец сбылось? Да она прямо в тот вечер, когда проводила папу, возвращалась к себе – уже к себе! – на Ленинские горы и думала, куда пойти завтра, в Третьяковку или, может, в Музей изобразительных искусств, и даже жмурилась от счастья: вся Москва открыта теперь перед нею, всю ее она обойдет неторопливо, подробно, узнавая как старых знакомых дома и памятники, о которых столько читала!..
И когда же это вдруг началось – вот это, что происходит с ней сейчас?
– Глафира, вот твое мороженое.
Глаша оторвала взгляд от яблони, которую довольно бессмысленно рассматривала, погрузившись в свои невеселые мысли. Яблоня выглядела в университетском парке какой-то нечаянной, хотя их здесь было много, и даже зеленые яблочки проглядывали в их листве.
Перед лавочкой стоял Миша и протягивал ей эскимо, которое подтаивало у него в руках.
– В стаканчике не было, – сказал он. – Только на палочке.
– Спасибо.
Глаша вздохнула.
– Оно тоже вкусное, – заверил он.
Миша Ефанов был Глашиным однокурсником; они вместе сдавали вступительные экзамены. Он тоже приехал на учебу пораньше, и они оказались едва ли не единственными обитателями общежития. Мишу привезла в Москву мама, и было непохоже, чтобы она собиралась возвращаться обратно.
Мама сопровождала Мишу по пятам и обследовала каждое помещение, в котором ему предстояло находиться во время учебы. Даже в столовую, еще не открывшуюся, она пыталась заглянуть, чтобы выяснить, чем собираются кормить ее мальчика. Хотя чем могут кормить в студенческой столовой? Тем же, чем и везде, – практически ничем.
Заодно мама преследовала и Глашу – похоже, надеялась, что та станет присматривать за Мишей в ее отсутствие.
– Как вы будете жить, не представляю! – восклицала она каждый вечер, оставляя Мишу перед дверью общежития; сама она устроилась у дальних родственников, но уходила к ним только ночевать. – Вы же с голоду умрете! В продуктовых – как Мамай прошел.
– Да ведь всюду так, – пыталась вставить Глаша. – У нас во Пскове то же самое. А у вас в Феодосии разве лучше?
– В Феодосии, конечно, с продуктами хуже, чем в Москве, – соглашалась Мишина мама. – Но там я, по крайней мере, всех знаю, весь город обшиваю и все могу достать. И бабушка у нас в Насыпном живет, огород у нее свой, все свежее оттуда привозим. А здесь что? Здесь вы себе гастрит наживете в первом же семестре.
Все это было, может, и правильно, но очень скучно. Ну что толку размышлять о дефиците мяса, или сахара, или даже молока – в магазинах не было теперь в самом деле почти ничего, – если всеми этими размышлениями дела не поправишь? Да и не так уж это важно вообще-то. Будут и правда обедать в столовой, когда она откроется. Разве это главное?
Глаша была уверена, что ей повезло жить в самое интересное время, какое только может быть. Как раз когда она перешла в старшие классы, жизнь вдруг сделалась такой стремительной, так быстро стала меняться, что только успевай следить за этими необыкновенными переменами.
Мама качала головой:
– Что творится! Ладно Сталин им плох, ну а Ленин, а революция-то чем не угодила? И то мы, выходит, не так делали, и это не этак. Разве можно людям такое говорить?
– Но ведь это правда, – возражала Глаша. – По-твоему, хорошо, что Ленин людей приказывал в заложники брать и расстреливать? Про Сталина я вообще не говорю.
– Расстреливать, конечно, нехорошо… – не слишком уверенно соглашалась мама. – Но ведь это наша жизнь. Получается, и жизни нашей не было? Как тогда детей растить, какими они вообще вырастут? Без всяких идеалов!
Глаше жалко было маму, и она старалась не спорить. Но нисколько с ней не соглашалась, конечно. Какие же это идеалы, если они – ложь? В том, что идеалы, ради которых надо убивать ни в чем не повинных людей, – ложь, Глаша не сомневалась. И ей было радостно от того, что теперь никогда уже не придется притворяться, что ложь – это будто бы правда и что будто бы она в это верит.