Виктория Токарева - Гладкое личико (сборник)
В Палестинах муж долго не задержался. Все же он родился и воспитывался в русской культуре, и, оказавшись на земле обетованной, почувствовал себя русским интеллигентом и переехал в Америку. В свободную страну. Но и в Америке ему чего-то не хватало. Такой уж он был особенный человек, склонный к томлению.
Если бы можно было как в прошлом веке: свободно перемещаться по миру и жить где хочешь и сколько хочешь. Как Гоголь, например. Захотел поработать в Италии – поехал на восемь лет. Или Тургенев. Но это время в прошлом. И в будущем. А в семидесятых годах двадцатого века билет выдавали в одну сторону. Как на тот свет. И в результате я – одинокая женщина.
Одинокая женщина как бы выключена из розетки. Обесточена. От нее ни тепла, ни света. Общество зябнет. Но самый большой ущерб обществу – это мужчина-бездельник. Выгнать бездельника невозможно, поскольку общество гуманное, безработицы нет. Это тебе не Америка.
В редакции, где я работаю, как нарочно, подобрались одинокие женщины и мужчины-бездельники. Они сидят в буфете, курят на лестничной площадке. Все надо перепроверять, напоминать, кричать, угрожать, льстить. Как будто эта работа нужна мне одной.
Я работаю на телевидении, занимаюсь учебной программой. Программа непопулярна, но ее все равно надо делать и выпускать в срок.
Вчера приехали брать интервью у старенького академика. Академик ждал к десяти, приехали к часу. И когда поставили свет, выяснилось: что-то не в порядке со светом, надо бежать за электриком в ЖЭК, а электрик тоже бездельник, в ЖЭКе его нет и когда придет – никто не знает. Старик смотрит. Я моргаю. Готова сквозь землю провалиться. Но земля держит, и я стою. А старик смотрит. У него пропало утро, которым он так дорожит. У него все утра на счету. Все утра золотые. А оператор Володя стоит себе в своих двадцати пяти годах с синими глазами, со жвачкой во рту, с бестолковой камерой, с тяжелым ремнем на плоском животе. «Ото и тильки», – как говорила моя мама; в переводе на русский: «Только и всего». Синие глаза и широкий ремень. Только и всего. И полная безмятежная безответственность перед стариком, передо мной, перед жизнью вообще. Жует жвачку, как мул. Ну я ему выдала… Он даже жевать перестал, и в глазах мысль появилась. И даже академик брови поднял: молодая женщина с гладкой головкой, как на старинных миниатюрах, с кроткими оленьими глазами – может так активно и современно выражать свои мысли, с употреблением какого-то непонятного фольклора с частыми ссылками на чью-то мать.
Какая красота в женщине, потерявшей лицо? Никакой. Поскольку лица нет. Вместо него что-то раскрасневшееся с вытаращенными глазами, готовыми выкатиться на кофту. Но именно в этот момент, в момент наивысшего отрицательного напряжения, в меня влюбился этот самый мул с широким ремнем на плоском животе. Он даже жвачку выплюнул и спрятал. И электричество наладил сам, без электрика. Нашел куда что воткнуть и снял академика за пятнадцать минут без единого дубля. Вот что значит личная заинтересованность. Всякая заинтересованность, личная или материальная, – великий стимул. А если, скажем, у электрика ЖЭКа нет такой заинтересованности, то его и нет на работе.
Я уже говорила: в том месте, где раньше жила любовь, а потом боль, – образовалась пустота. Но свято место пусто не бывает.
В мою душу стал настойчиво прорываться жующий Володя. Он прорывался неподвижно. Стоял и смотрел. Под проливным дождем. Я сказала ему: «Дождь…» Он ответил: «Камни будут с неба падать, я не уйду».
Женщина любит ушами. Я тут же представила камни, летящие с неба, пожалела его и полюбила. Мне тридцать пять. Ему – двадцать пять. Ну что это? Поддержка в жизни? Еще одно испытание. Продолжать роман – все равно что играть в заранее проигранную игру. Я пыталась выскочить из игры, но ничего не получалось. Противостоять было невозможно. Когда один человек в чем-то убежден, до упора, он заражает своей верой окружающих. И как знать: Анна Керн тоже была старше своего мужа лет на двадцать, а умерла позже, чем он. Она же его и хоронила. И что такое десять лет? Это абстрактные цифры. Их никак не чувствуешь. Чувствуешь человека – живого и теплого. Он обнимает – сердце останавливается. Он ласкает, говорит слова. Говорит: «Моя маленькая», – и тогда кажется: я маленькая, а он взрослый. И большой. И даже великий. И у него лицо как у Господа, который сделан по образу и подобию человека. Это ночью. А утром: «Володя, сходи за колбасой». Не идет. Денег нет, вот и не идет. Да еще огрызается. Ну что тут скажешь? Как можно уважать мужчину, у которого нет рубля на колбасу. И опять получается: все на мне, на моих покатых плечах – и работа, и колбаса, и ребенок. Двое детей. Раньше была только дочь двенадцати лет, теперь дочь и сын двадцати пяти. Ну сколько можно на одного человека?
Я задала ему вопрос. Он обиделся и ушел. И сказал, что больше не придет. Я сказала: «Ты забыл свою жвачку». Пачка жвачки – это был единственный вклад, который он внес в наше благополучие. Он обиделся еще больше и сказал, что я могу оставить это себе, при этом вид у него был высокомерный, как будто он оставлял мне остров, как Онассис.
На том мы и расстались. Жвачку унаследовала моя дочь. А я получила второе одиночество, которое бывает невыносимым на другой день.
В первый день упиваешься своей правотой, а на другой день разыгрывается нормальная тоска и начинает жечь внутри так, будто выпила соляной кислоты, которой чистят унитазы. Мир полон людьми, а пуст, когда нет одного человека.
Я шла по коридорам студии, как по пустыне, и тут увидела Кияшко. Кияшко – мой автор. Он пишет для передач о вреде табака, о пользе просвещения, о том, что такое хорошо и что такое плохо. Пишет он обстоятельно, как все малоталантливые люди, и приносит вовремя. Обязательный человек. Я заметила, что обязательны только иностранцы, видимо, потому, что у них время – деньги.
Я сказала Кияшке: «Здравствуйте», – при этом остановилась и проникла глазами в самые его зрачки. Я всегда так с ним здоровалась. Я обязательно останавливаюсь и надеваю особое выражение лица, какое было у Натали, когда она здоровалась с государем: нежная почтительность, тайное восхищение.
Несколько слов о Кияшке. Ему семьдесят лет. Он инвалид войны. В сорок третьем году был ранен. Я не знаю подробностей, но мне кажется, бомба попала в него прямым попаданием. В голове вмятина величиной с большой апельсин. Правая кисть оторвана. Из рукава виднеется культя, видимо, когда-то обожженная, затянутая новой, розовой кожей. Кияшко не стеснялся своей неполной руки и всякий раз охотно протягивал ее для рукопожатия. Я всякий раз, преодолев краткое сопротивление, пожимала культю, и потом моя ладонь долго помнила шелковую, младенческую нежность кожи. Помимо руки и головы, у Кияшки покалечена нога. Он припадает на нее довольно основательно, и каждый шаг становится работой.