Оливия Уэдсли - Несмотря ни на что
Наконец, посол воротился. Прислонил свою лопату и сказал, осторожно оглядываясь:
— В саду у солнечных часов, и тотчас же! Я вас провожу.
Он зашагал впереди Джона и заметил через плечо:
— Горничная тоже дала мне полкроны.
— Так вы не видели миссис Сэвернейк?
— Не могу знать: их там две было, одна-то горничная, та, что мне дала деньги.
Он остановился и указал на изгородь впереди.
— Вон там, — сказал он коротко и повернул назад.
Джон пошел дальше один. Дыхание в груди спирало, сердце билось неровными толчками. Пение птиц казалось ему оглушительным.
Запах нагретой солнцем хвои смешивался с благоуханием множества цветов. Джон прошел между живых зеленых колонн и увидел Виолу.
С минуту они стояли, глядя друг другу в глаза. Потом Джон ступил вперед и схватил руки Виолы.
— Не можете вы этого сделать! — сказал он невнятно. — Не можете… Невозможно нам быть врозь.
Он не поцеловал ее, только держал руки и смотрел на нее.
— Я не пытался искать вас. Я случайно узнал… сегодня… какой-нибудь час назад. Вы снова захотите быть жестокой? Виола?
Глаза Виолы были полузакрыты, на ресницах висели слезинки.
Джон, не сознавая, что делает, придвинулся ближе… еще ближе… и она оказалась в его объятиях. Отвернув лицо, почти касавшееся его лица, она ждала.
Он наклонил голову и утопил ее губы в своих, и пил их сладость, пока не исчезли из его глаз цветы, деревья, небо, и не замолкло вдруг пение птиц. Чудесная для обоих минута. Они могли целоваться потом тысячу раз, но с этим поцелуем ни один не мог сравниться.
Вокруг сиял и кипел летний полдень. Они были в зачарованном саду, в утраченном людьми Эдеме.
Джон глубоко заглянул в глаза Виолы:
— Полно, разве было это, разве мы расставались? Это нам снился дурной сон, а теперь мы проснулись.
Он уселся у ее ног на поросшей травой ступеньке, прислонив голову к ее коленям. Виола молчала, глядя вниз.
Так, значит, напрасна была вся борьба и усталость, страдания одиночества, пережитая тоска. Один взгляд на похудевшее, измученное лицо Джона — и ее отчаянная решимость, ее храброе самоотречение разлетелись, как дым!
Она прижалась щекой к его густым волосам.
— Что это такое в твоем поцелуе, в твоем прикосновении, что отнимает у меня все силы? — прошептала она. — Джон, если пойдешь мимо моей могилы, когда я буду уже прахом, я и тогда узнаю твои шаги и мой вечный сон будет нарушен.
— Не надо! — взмолился Джон. — Как можешь ты говорить о смерти в такой день, как сегодня?
Он целовал ее губы, целовал до тех пор, пока она не начала протестовать. Тогда он заглушил протесты новыми поцелуями.
И вдруг, продолжая стоять на коленях и крепко обнимая Виолу, спросил:
— Почему ты убежала от меня?
Она уцепилась за свою растаявшую уже решимость, за которую заплатила такой тяжелой ценой:
— Потому что ты так молод…
Она храбро встретила взгляд Джона.
— … А через десять лет я уже… не буду… молода… я не хочу, чтобы ты был связан.
— Связан! А ты полагаешь, без тебя я был свободен? Я был хуже, чем связан, вот что я тебе скажу. Я был как в тюрьме. Так и лежал на том месте, где ты меня бросила связанным, пока ты снова не освободила меня. О, как обидно, что все предстоящие нам впереди годы нельзя прожить в один этот летний день! Ты больше не убежишь от меня! Ты обещала через месяц назначить день нашей свадьбы. С тех пор прошло больше месяца. Скажи же сейчас, когда мы обвенчаемся? — его страстный и требовательный взгляд был прикован к лицу Виолы.
Виола, не отвечая, отогнула его голову назад и стала целовать так, как никогда еще не целовала — короткими, почти злыми поцелуями, в которых прорвалась вся ее исступленная любовь.
— Исполни одну мою просьбу, — сказала она, отпуская, наконец, Джона. Она все еще смотрела невидящим, неподвижным взглядом, а губы пламенели на бледном лице. — Подари мне эти дни и будем любить друг друга просто, без обетов. Приходи сюда ко мне каждый день… и потом, к концу… мы поговорим о браке. Дай мне то, в чем я хотела отказать себе, дорогой мой мальчик: право быть счастливой и любить, ни о чем не тревожась.
Джон пытливо посмотрел ей в глаза, словно пытаясь уловить другой, скрытый смысл ее слов, но она улыбалась так, что он забыл задать вопрос. Забыл все, кроме того, что она — тут, рядом, что она снова — его.
Он был бледен от переполнявшей его сердце любви, ему не хватало слов.
— О, стоило ждать… потерять веру… терзаться… ради того, чтобы прийти потом к этой минуте! Поклянись, что любишь меня. Поклянись! Я не хочу жить без тебя.
Виола прошептала почти у самых его губ:
— Люблю, клянусь тебе. Неужели же ты этого не чувствуешь, когда касаешься меня? Неужели можешь еще сомневаться? Целуй меня и забудь страдания, сделай, чтобы и я забыла, сделай, милый!
Бурные рыдания вдруг потрясли все ее тело. На лицо Джона скатывались ее слезы. Дрожал и Джон, крепче обнимая ее, испытывая и боль, и радость. Радость оттого, что исчезло сопротивление, что женщина, плакавшая у него на груди, принадлежала ему. Оттого, что теперь, не отдавая себе в этом отчета, чувствовал в ней то безвозвратное подчинение одного существа другому, которое венчает любовь терновым венцом. И все, что было в Джоне хорошего, чистого и глубокого, слилось в одну огромную потребность беречь, грудью защищать эту женщину, окружить ее молитвенным обожанием.
Они встречались каждый день в саду за высокой стеной и любили друг друга и забывали обо всем на свете.
Если Чип и догадывался, он никогда ни о чем не спрашивал. Если леди Карней и знала, она не говорила ни слова. Она наблюдала, как расцветает вновь красота Виолы и как-то раз сказала ей об этом.
— Я так рада, — просто отвечала Виола и невольно добавила: — из-за Джона. Он разыскал меня и живет неподалеку от нас.
Она остановилась за стулом леди Карней.
— Вы считаете, что это дурно — брать от часа то, что он дает?
Леди Карней, не оглядываясь, погладила морщинистой рукой мягкую ткань белого платья Виолы.
— Дурно, хорошо — ужасно тяжеловесные слова, мой друг. Мне кажется, то, что можно как-нибудь объяснить и оправдать, нельзя считать определенно дурным, хотя наши суды держатся законом: «око за око, зуб за зуб». Добро — вещь относительная, это зависит от впечатления, какое ваши действия производят на других. Но зато в любви, слава Богу, есть только одно добро и одно зло. Добро — то, что вы делаете для любимого, зло — то, что только для самого себя и что неизбежно будет не в его интересах. После того, как вы возьмете свой час радости, вам придется сказать Джону: шестьдесят минут — это все, что мне угодно было подарить вам, потому что для меня так лучше. Ведь я верно поняла вас? Но как примет это Джон?