Владимир Лорченков - Свингующие пары
Ты спрашиваешь, почему мы тянем. Нам осталось совсем немного. Ты спрашиваешь, почему мне так нравится этот писатель… Лоринков, и эта его жена? О, я чувствую, что в ней есть класс и порода. Она, бедняжка – как и все люди с породой, – слепа. Ей кажется, что я тоже из породистых. Удивительно, как человек такого ума может быть настолько слеп. Не иначе боги помогают нам, сладкая. Почетному консулу Уругвая и его служанке, которая на самом деле его сестра, и которую он сладко берет за волосы, когда берет в пизду: мясистую, сочную, хлюпающую всякий раз, стоит мне пошевелить там мизинчиком. Алиса не понимает главного.
Я совсем как ее муж. Самозванец.
Поэтому у нас, кстати, много общего. Хотя, казалось бы, что объединяет писателя и почетного консула, ставшего таким за деньги, слегка афериста, чуть-чуть бизнесмена, проводника грузов, и покровителя тайн? Да все просто. Мы вечно выдаем себя за кого-то Другого.
Поэтому мне интересно глядеть на него.
Как и ему на меня: я вижу в его глазах, – когда он ненароком скользит по мне взглядом, – недоумение и узнавание. Так смотрят на свое отражение в зеркале взрослеющие дети, которые начинают осознавать себя личностями.
Он узнает во мне себя.
Может быть, поэтому он так жадно пялился на твою задницу в тот вечер, когда ты прислуживала нам. Это так возбуждает, солнце. У меня так сладко ноет в паху всякий раз, когда ты ставишь передо мной поднос с чашками, и одна из них ударяется о другую, и ты опускаешь глаза, как провинившаяся служанка – в ожидании качественной порки за свой проступок. Хочешь, я выпорю тебя сегодня вечером? Лида отправляется на какой-то там женский съезд волонетров для детских домов, – ноблес облидж, – а на самом-то деле переночевать с мужем Алисы. Моя милая жена так старательно скрывает признаки адюльтера, что никаких сомнений в его существовании у меня не остается. Что же. Каждый получает свою долю пирога. Она предпочитает, чтобы я трахал свою «служанку» хотя бы вечеринках свингеров, чем по ночам, когда в доме нас всего трое – я слышал, она говорила это вполголоса Алисе. Господи, когда я думаю, что натягиваю свою сестру в присутствии сотни с небольшим человек, у меня струна в позвоночнике лопается. Как я люблю тебя. Как я тоскую по твоей пизде, когда ты проходишь мимо меня, задев краем халата.
…ты часто упрекаешь меня в том, что я извращенец гребанный, что я только о пизде и думаю. Ты пиздолюб, ты пиздочет, говоришь ты мне, и у тебя есть резоны так говорить. Сколько себя помню, я только о пизде и думал. В детстве мне часто казалось, – ох уж эти эти детские сады, эти школы, – что стайки резвящихся девчушек, те, что сейчас напоминают мне рыбешек, светящихся в темноте океана своими фосфоресцирующими брюшками… они окружают меня. Как кита, или дельфина.
Нет, кита.
Я слышал, что они едят лишь планктон, но дельфины охотятся стаей. Они устраивают мелкой рыбешке Верденский котел, они громят, как в Сталинграде громили фашистов, и загоняют, словно охотники на дичь – в облаве татаро-монгольской конницы. Как видишь, много книг было прочитано: самая любимая, учебник юных генералов, или как оно там, до сих пор пылится на полке в той квартире, где мы жили когда-то с маленькой, задастой, – ничего не понимающей – матерью, и угрюмым отчимом, поджидавшим нашего взросления.
Слава Богу, он хотя бы оказался не педофил, и трахнул нас, лишь когда мы повзрослели!
Киты. Представь себе, что я большой, сумасшедший, больной кит, чья система навигации дала сбой – а еще система пищеварения, – и он перестал вбирать в себя планктон, перестал цедить море. Выпить море, это ведь про китов, правда? Иногда мне кажется, что твоя пизда это раковина – чудесная, кружевная, это кружатся слои перламутра, сладкая, – глубокая раковина, к которой я могу приложить ухо, чтобы услышать шум моря, биение волн о песчаные пляжи, о каменистые берега, о суровые скалы Нормандии. Помнишь ли ты тех китов, что устроили свои игрища на оконечности Аргентины, в Ла-Плато, куда я повез тебя с Лидой отдыхать в первый раз, когда мы поженились? Мне пришлось черт знает чего наплести про сестру-дурочку сначала – про сестру-дурочку, которой я даю заработать из жалости и которую никто не берет замуж, – и сначала Лида поверила. А когда она все поняла, было уже поздно. Домашнее насилие и домашняя ложь – вот две вещи, которые затягивают больше всего, сладкая. Наверное, точно так же обработал нашу мамашу отчим. Это как просунуть палец в девственницу. Сначала – потихонечку, – кончик мизинца, потом еще чуть-чуть, еще… Растопырить ладонь, придерживать ляжки раскинутыми, а потом и вломить, сладкая. Как жалко, что не я сделал это с тобой. Я часто желаю о наших неиспользованных возможностях. Помнишь, в нашем доме, – еще когда мы не уехали в Штаты, чтобы стать тем, кем мы стали, – в углу вечно мешала розовая пластмассовая корзина, полная грязным бельем?
Как-то я вынул оттуда твои трусики. Они пахли. Ужасно, отвратительно, маленькая ты засранка. Я вдохнул их запах – сам того не желая, – и почувствовал, что у меня кружится голова. Резкий, гадкий, отвратительный запах. Он подействовал на меня, как цианид, как аммиак, как нашатырь. Если бы я был матросом, пьяным матросом, упавшим в море с кривой палубы, то после доброй понюшки таких трусов я бы пришел в себя и, – словно после литра доброго рома, – переплыл Ла Манш. Переплыл Атлантику. Переплыл все проливы мира и спустился бы во все Марианские впадины мира. И, знаешь, я понял, что ты трахаешься. Ты пахла не так, как слизь между ног девчонок, позволявших мне лишь потискать тебя. Ты пахла остро. Ты пахла дичью. Если бы ты была птицей, раненной птицей, опустившейся передохнуть на поверхность моря, – гадливой чайкой, нажравшейся мусора, – я бы подкрался к тебе из глубины черного моря, и, после двух-трех рывков, проглотил тебя. Смолотил твои кости, отрыгнул твои перья. Переработал твое тело в количество джоулей и калорий. Ты бы стала лопатой угля в пасти завода.
Кажется, я вспомнил, как называется кит, который охотится в одиночестве.
Это касатка. Касаточка ты моя. Твоя кожа блестит, как будто ты себя оливковым маслом полила, и иногда я так и прошу тебя сделать. Мне нравится запах оливы, и мне нравится твой запах. Мне нравится горьковатый вкус, в который твой вонючий пот тридцатипятилетней кобылы дает немножечко соли. Ах, как ты пахнешь, сладкая. Каждый раз, когда я подступаю к тебе – Адам на вершине грехопадения, Адам, шурудящий рукой между ног в поисках яблока, – у меня кружится голова, как впервые. Я делаю что-то запретное. И дело вовсе не в родственных связях, которые держат нас с тобой рядом. Наверное, это вопрос запаха. Сама природа велела мне не подходить к тебе. Скунсы поворачивается хвостом, чтобы отправить нежданных гостей восвояси. Божье коровки ярко раскрашены, чтобы птицы не съели их по-невнимательности. Я полна яда, говорит каждая из них своим блестящим платьицем.