Марина Вольская - Четыре с половиной холостяка
Я силилась понять по ее поведению, было ли у них уже что-нибудь с Коньковым или нет? Конечно, они вчера только первый раз ушли вместе из библиотеки, но что мешало Танечке сказать Константину Ильичу что-нибудь в моем, теперь уже общем с командированным из Днепропетровска, стиле: «Мы с вами взрослые люди…», и тому подобное. И неужели он согласился? Неужели все в этом мире так просто? Неужели любой человек так просто может быть замещен другим?
Коньков опять пришел в библиотеку к концу дня. Танечка, превратившаяся от ожидания в реактивный снаряд, молниеносно вылетела из-за стойки, вручила ему книгу, и они опять вышли из библиотеки вдвоем.
– Ой, девка! – покачала головой Берта Эммануиловна. – Не по себе сук рубит! Ой не по себе!
Я пожала плечами, что можно было принять как за одобрение мысли Берты, так и за ее неприятие. Мне ли обсуждать Конькова и Танечку?
Я специально долго копошилась в библиотеке, чтобы они смогли уехать по своим делам к тому времени, когда я подойду к остановке. Но мне не повезло: автобуса, видимо, долго не было. Народу скопилось очень много, но я моментально выхватила из толпы взглядом Конькова и Танечку. Они о чем-то весело и непринужденно болтали. Танечка стояла ко мне спиной, но даже спина ее была счастлива. Константин Ильич, наклоняясь с высоты своего роста, смотрел ей в лицо не то с удивлением, не то с восторгом.
Мне вообще-то ближе ехать автобусом, но я не могла себя заставить приблизиться к Конькову и Танечке, а потому решила поехать маршруткой. Уже забираясь в ее душное нутро, я напоследок оглянулась на эту парочку и, как на гвоздь, наткнулась на взгляд Конькова. У меня перехватило дыхание, и я даже забыла заплатить за проезд при входе. Пронзенная и истекающая кровью, я плюхнулась рядом со старушкой, держащей на коленях большую плетеную кошелку.
– Вот так вот ездиют… и не платют! – громко сказала вдруг та и чувствительно ткнула меня локтем в бок – А пенсионеры из своей жалкой пенсии почему-то должны за них отдуваться!
Я посмотрела на бабку с недоумением – о чем это она?
– Да-да! И нечего на меня смотреть! – мгновенно отреагировала моя беспокойная соседка. – Я видела, что вы не платили! Ишь какая! Села, и вези ее, королеву, бесплатно!
Только тут я сообразила, что действительно не оплатила проезд, и полезла в сумку за деньгами. Но маршрутка неожиданно остановилась, и я выскочила из нее, решив пройти немного пешком.
Я шла по городу, прогретому необычно горячим августовским солнцем, щурилась от его слепящего света и с облегчением чувствовала, как у меня постепенно перестает болеть грудь, пронзенная взглядом Конькова. Это мне не понравилось. Мне хотелось, чтобы в ней продолжало болеть, ныть и саднить, чтобы у меня еще долго была причина жалеть себя и, может быть, даже всплакнуть на ходу. А что такого? На жарком солнце слезы быстро высохнут. Никто не заметит. А моя откровенная зависть к Танечке будет облагорожена скупыми хрустальными слезами.
Конькова не было в библиотеке несколько дней, но Танечка не проявляла по этому поводу ни малейшего беспокойства. И я поняла, что они уже дошли до стадии, когда свидания назначаются подальше от рабочего места. Я подумала, что это хорошо придумано. С глаз (моих) долой… Ну конец этой фразы вы знаете.
Константин Ильич появился в библиотеке в тот момент, когда я как раз у входа поливала цветы на шкафчике с алфавитным каталогом. Увидев Конькова так близко, я от неожиданности выронила детскую желтую леечку с бабочкой на боку, протяжно охнула, поймала ее на лету, схватила в охапку и, расплескивая воду, почти не успевшую пролиться, унеслась в глубь помещения библиотеки. Там я рухнула на стул и, прижав к себе мокрую лейку, разрыдалась. Я давилась слезами, стараясь не издать ни звука, и, кажется, мне это удалось. Во всяком случае, никто не прибежал спрашивать, что случилось, и вытирать мне слезы.
Вечером того же дня ко мне опять явился Дюбарев с очередным предложением о повторной регистрации наших отношений. Впервые за много лет я вдруг оторвалась на Ромке по полной программе. Я кричала, что все кончено, что у нас давно нет никаких отношений, а потому нам нечего и регистрировать, и что если он до сих пор этого не понимает, то является настоящим даугавпилсским новгородцем и кретином, каких мало, и еще долго в таком же духе.
– Ты влюбилась? – оборвал меня он.
Я опять почувствовала в груди гвоздь коньковского взгляда и быстро сказала:
– Нет. С чего ты взял?
Очевидно, глаза мои были лживы, потому что Роман убрал вопрос и сказал уже утвердительно:
– Ты влюбилась.
– Я не знаю, Рома… Меня раздирает на части страшная ревность. – Кому я могла еще признаться, если не Дюбареву?
– Ревности без любви не бывает, – заметил он.
– Может, и бывает… Разве мы все знаем о жизни?
– Вот уж про это я знаю все.
Дюбарев произнес последнюю фразу так серьезно и так выстраданно, что я не удержалась от слова, которое еще никому не приносило облегчения:
– Прости…
Мой бывший муж кивнул и исчез из моей жизни навсегда.
После ухода Дюбарева я задумалась над его словами. Ревности без любви не бывает… Без любви… Ревность… Что я испытываю к Конькову? Неужели любовь? Любовь… Конечно же, это любовь! Я полюбила его сразу, как только увидела, как только он первый раз пришел к нам в библиотеку. У меня сердце забилось тогда точно так же, как вчера, когда вокруг него пританцовывала Танечка.
Я не смогла сразу поставить себе диагноз, потому что во времена наших первых встреч моя душа была занята переживаниями и тревогой за дочь. Константин Ильич вообще оказался неотделим от всего того, что происходило с Сонечкой. Он был свидетелем всех моих унижений. Ему пришлось унимать разошедшегося Романа, который мало того что отвратительно выглядел, так еще и намеревался меня ударить. Помню, мне хотелось умереть на месте, потому что Коньков видел, что на меня можно кричать и даже поднять руку. Я была ущербна, и он узнал об этом. А потом он узнал, что я еще и воспитала ущербную дочь. Поскольку растила ее я одна, значит, это я и вложила в ее ангельскую головку мысли о том, что можно безнаказанно манипулировать людьми.
Мое подсознание восставало против этого, но блок поставило против… Конькова. Я и в постели с ним ничего не почувствовала, потому что была опутана липкой паутиной страха. Еще бы: он сейчас получит то, чего хотел, а потом станет на меня кричать или даже поднимать руку, потому что видел – на меня можно.
И только Танечка, юная Танечка позволила мне сбросить путы вечного моего самобичевания.
Но нет! Я не могу отдать Конькова этой девочке, у которой все еще впереди. Константин Ильич, Костя… он мой! Он пришел в этот мир для меня! Мы оба долго плутали по бездорожью, пока не вышли друг к другу. Не Танечка, а я уже была в его объятиях. И сейчас, когда с того момента прошел уже чуть ли не месяц, я вдруг почувствовала все то, что должна была прочувствовать тогда: нежные и бережные прикосновения его рук, легкую шершавость губ, единение тел и то самое чувство полета, которое было для меня мерилом любви. Я люблю вас, Константин Ильич. Я люблю тебя, Костя… Только что же мне с этой любовью теперь делать?