Владимир Тендряков - Затмение
Примаков размахивал костлявым немощным кулачком над сединой, выкрикивал, а Лева Рыжов остолбенело стоял перед ним, а зал, обморочно замерев, слушал.
— Хотя, впрочем, так ли уж теперь безопасно… Вот такие… — Примаков выкинул скрюченный палец на Леву Рыжова. — Думаете, такие помилуют?.. А они полны сил, энергией заряжены так, что хоть тротиловым эквивалентом их измеряй, и ни чести у них, ни совести — старого и молодого с ног собьют, в землю затопчут…
Лева Рыжов очнулся и попятился задом, задом по проходу.
— И подумать: только страх вот перед такими у меня не возмущение вызывал, не ненависть, а… уважение. Да, да, если вдуматься, извращение какое-то… Крохалев, вы жестокий урок преподали старику. И поделом… Век живи — век учись. Поздно только…
Примаков ссутулился, стал меньше ростом, отвалился от трибуны.
Со сдержанной строгостью на лице поднялся Илюченко:
— Наше собрание принимает несколько стихийный характер. Требую придерживаться элементарного порядка, не устраивать Новгородское вече. Напоминаю: прежде чем выступить, следует попросить слова. Тут товарищ Рыжов хотел сделать заявление на две минуты. Мне думается, нет оснований ему отказывать. Прошу вас, товарищ Рыжов!
Зал освобожденно зашевелился, головы впереди сидящих повернулись назад. Рыжов не откликался.
— Рыжова не слышно. Тогда кто просит слова, товарищи?
— Разрешите, Иван Павлович!
По проходу двинулся плотно сбитый, массивная голова в упрямом наклоне, цитолог Бойтер. Он не был учеником Бориса Евгеньевича, а другом — пожалуй…
7
Сразу же после собрания я стал героем дня. Вокруг меня толкались, мне заглядывали в глаза, мне жали руку, говорили восторженные слова. А я не чувствовал себя победителем, испытывал нечто похожее на угрызение совести. Никак не отвага, даже не стремление к справедливости заставило меня без оглядки бросить упрек залу, а, скорей, отчаяние — нечего терять, все и без того уже потеряно. Этого не в состоянии был предусмотреть Лева Рыжов, а теперь не понимали все кругом. Кто-то однажды сказал, что если бы у людей не было ответственности за семью, мир легче бы принимал истину. У меня ни семьи, ни будущего — пустота впереди, ничем не рисковал, никаких последствий не боялся, как легко мне провозглашать неприятную истину. Храбрость висельника, а не нормального человека.
День кончился, вечером я возвратился домой и снова оказался один.
Меня оглушил звонок. Звонили в дверь — обычное из обычных событий для любого из людей. От него не вздрагивают, ему идут навстречу без учащенного сердцебиения, со спокойной и коротенькой мыслью: кто это?.. Звонок в дверь для меня мог быть и сигналом к возрождению и убийственно досадной случайностью. За дверью могла оказаться она — берет на густых волосах, глаза в упор, знакомая кривизна губ. А могли и: «Ляпуновы здесь живут?» — «Этажом ниже, вы ошиблись».
Непослушными руками я открыл дверь. Передо мной стоял Борис Евгеньевич.
Он молча перешагнул порог, снял шляпу.
— Могу раздеться? Не прогоните?
— Борис Евгеньевич!..
Не возрождение, нет, но подарок. После Майи я больше всех на свете хотел бы видеть на этом пороге его.
— Вас сразу тогда окружили, и я не хотел толкаться в общей куче, Павел. Но не поговорить с вами я не могу… Не напоите ли вы меня чаем?
И вот мы сидим за кухонным столом. И я вновь вижу его вблизи. Лицо его еще больше усохло, щеки втянуты, глаза запали, но прежнее убежденное спокойствие в складке губ, в глубоких морщинах.
— Я посмел дурно о вас подумать, мой мальчик, и теперь мне стыдно за себя. Но что делать, все мы знаем, как ненадежны, изменчивы бывают люди, а вы тогда говорили чужие, ни с чем не сообразные слова.
— Борис Евгеньевич, вы пришли, а этим все уже сказано. Не будем о том…
— А сегодня я увидел вас в настоящем вашем качестве…
— Так и есть, в моем настоящем… А оно… оно, Борис Евгеньевич, кромешно. И нет никакой надежды на просветление. Удивляются, как я отважился на риск? Какой может быть риск у обреченного?
Из-под надвинутого лба, из затененных впадин вынырнули глаза, в них осторожное внимание, в них выжидание и ничего более.
— Значит, правда то, что слышал…
Он слышал, не удивительно. У Крохалева ушла жена — эта новость прошла по институту, но никого особо не затронула, вызвала любопытство, но не вызвала острого сочувствия. Такое ли это сногсшибательное известие, кругом постоянно кто-то сходится и кто-то расходится — обычно, привычно, перемелется… А вдуматься — достойно удивления: всем знакома такая беда, кто-то даже сам ее пережил, но почему-то никто не ужасается — страшно же, человек остается в неприкаянном одиночестве, отброшен в сторону от людей! Обычно, привычно, перемелется!.. Непонятная черствость.
Я не собирался подпускать Бориса Евгеньевича к своей беде, но он легко шагнул в нее с той стороны, с какой я меньше всего ожидал.
— Вы знаете того человека? — спросил он.
Вопрос в лоб о Гоше Чугунове.
— Знаю.
— Кто он?
— Из птиц божиих, что не сеют, не жнут, а сыты бывают.
— Вы хотите сказать, что он не может быть ответственным за других? За нее в том числе?..
Я даже вздрогнул от неожиданности — Борис Евгеньевич сразу же ухватился за то сокровенное, что больше всего меня мучило: не может быть ответственным за других… Безответственность моего счастливого соперника — ненадежное утешение, никак не гарантия, что Майя вернется ко мне.
— Не повторите того, что случилось со мной, Павел…
Я поднял на него глаза. Морщины, собранные на лбу, под сияющим черепом, брови, сведенные над хрящеватым носом, глубокие складки в углах сплюснутых губ — новое для меня выражение застарелой смиренной тоски.
— Для вас же не секрет, Павел, что я в свое время пережил то же самое…
— Выходит, и тут я ваш достойный ученик.
— Просто все в мире сем повторяется, мой мальчик… Вы только не знаете, и никто этого не знает, что она однажды пришла ко мне.
— Кто? Ваша первая жена?!
— Да… Но слишком поздно — десять лет спустя.
— Через десять лет! К вам! Зачем?..
Борис Евгеньевич горько хмыкнул:
— Зачем среди зимы наступают оттепели, а среди лета иногда падает снег?.. Не все-то на свете объясняется той или иной очевидной причиной. Она пришла взглянуть на меня, пригнало крутое желание, много лет ему противилась и… не выдержала. А я был давно уже снова женат, окружен заботой, осчастливлен преданностью — предать невозможно. Да она и не требовала от меня предательства, ни на что не рассчитывала. Обстоятельства ее связывали еще сильней, чем меня, — дети… У нее были две дочки от другого мужа, лишать их отца она не хотела…