Энрико Франческини - Любовница президента, или Дама с Красной площади
Я тоже скоро, через несколько дней, поеду в Италию, в отпуск, как и Президент, как и все остальные. И я чувствую себя уже в отпуске. Здешние политические сражения, похоже, закончились, работы стало меньше также и для нашего брата-журналиста. Поэтому я выхожу прогуляться на бульвар, гляжу на играющих детей, на нежно целующиеся парочки на скамейках, на московский народ, кажущийся таким умиротворенным и тихим в этот солнечный летний день. Но, как всегда, есть в нем и какая-то чуть уловимая печаль, что-то потаенно-грустное…
Грусть словно разлита повсюду в этой стране. Печальны березы, тоненькие деревца, хрупкие, белые, как восковые свечи… Печальны деревенские просторы, бесконечная, ровная, однообразная равнина, темные голые поля и луга, покрытые изумрудной зеленью, лесок, река, перекинутый через нее мостик, выстроившиеся в ряд деревянные избы, виднеющаяся вдали церковь…
Слов нет, русская деревня красива, но она необъяснимым образом нагоняет на тебя тоску, заставляет беспричинно грустить — видишь пролетает стайка воробьев, и тебе становится грустно, слышишь каркает ворона, и тебе делается еще грустнее, вдруг тебе начинает казаться, что твоя жизнь походит на деревенский проселок, что твоя жизнь — поездка без цели и смысла, а ты сам — лишь маленькая точечка, затерянная в степи, ты одинок и останешься одиноким, потому что между тобой и другой жизнью распростерлись эти бесконечные поля, эта необозримая, без конца, без края, равнина, пустынная и безмолвная. Вот почему Наташа всегда оставалась такой невозмутимой и спокойной, не впадала в отчаяние, смирялась со своей судьбой с каким-то стоицизмом, граничащим с безропотной покорностью. Потому что в душе ее была Россия, бескрайние степи, молчание и тишина, темнеющие пашни, речной изгиб, воробьиная стайка, воронье карканье, далекая, недосягаемо далекая церковь…
Я бродил часа два. Устал, весь вспотел. Опускаюсь отдохнуть на скамейку. Неподалеку от меня стоит какой-то тип — одной рукой он держит собаку на поводке, в другой у него транзисторный приемник. По радио передают сигнал точного времени: перед тем, как диктор скажет: «Сейчас два часа дня», наступает несколько секунд тишины и звучит мелодия словно из музыкальной шкатулки — медленная, нежная, берущая за душу. Это ноты песни «Подмосковные вечера», всем известной и переведенной на все языки, но сейчас мне кажется, что даже и музычка, сопровождающая звуковой сигнал, тоже грустная, пропитанная вековечной печалью. Десять музыкальных нот. Пауза. «Сейчас два часа дня». А я зачем-то здесь. И рядом со мной этот мужчина с собакой и приемничком. Молчаливый. Спокойный. Один. А кругом тишина и спокойствие, такие, словно настал конец света. «Два часа дня». И мне кажется, что я схожу с ума.
Поднимаюсь со скамейки, мне необходимо шагать, двигаться, не поддаваться этому охватившему меня настроению. Но мне это не удается. Поднимаю глаза, гляжу на небо и думаю, что в России печально также и небо, это северное небо, так низко нависшее над головами, с коварно слепящим неожиданно ярким солнцем. Молодой парень тянет водку прямо из горлышка, и я думаю о том, что даже и праздничные дни в России грустные, все эти трапезы с возлияниями, во время которых пьют до тех пор, пока не перестают соображать, пока не становится плохо, пьют с какой-то злостью, остервенением…
Гляжу на зеленое пятно Парка Горького, в глубину его аллей, и вспоминаю, какими печальными мне казались воскресные дни в парке, маленькое озеро с лебедями и лодками, луна-парк, но все такое старое, обветшалое, словно на черно-белой фотографии пятидесятилетней давности, все пропитанное старомодным духом, такое, какого у нас уже давно не увидишь — катание на ослике, деревянные фигуры персонажей из «Пиноккио»… Но москвичей все равно влечет сюда, они ходят в парк, чтобы порадовать детей, купив им мороженое и прокатив разок на карусели, чтобы спастись от тоски, от безделья, и всегда у посетителей такой скованный вид, всегда они такие безликие, одинаковые, такие серые…
И почему это советское государство производит только темно-серые пальто, темно-серые пиджаки, темно-серые брюки, темно-серые ботинки? Почему серый — любимый цвет социалистической легкой промышленности? Однажды, стоя на углу улицы Горького, я любовался фейерверком на Красной площади, вот это действительно был праздник красок! Падая обратно на землю, цветные огни, переливаясь, смешивались с многоцветьем куполов Василия Блаженного… Я был тогда с Наташей и говорил ей: как странно, в этой стране готовы запускать фейерверк по каждому случаю, словно у вас всегда есть повод что-то праздновать, всегда хочется чему-то радоваться, наверно, вы веселый и беспечный народ, а она тогда в ответ смеялась и говорила: «Да-да, мы очень веселые и беспечные», — но потом у нее выступили на глазах слезы. А я твердил: «Прости, любовь моя, я не хотел…»
На Арбате останавливаюсь у лотка, полного «матрешек». Беру одну из них, гляжу в ее широко раскрытые огромные голубые глаза. «Матрешка» улыбается, но улыбка у нее хитрая, ее яркие алые губки, сложенные сердечком, придают личику вид какой-то неискренней, напускной доброты, лицемерия. Какова истинная природа этой куклы — наивная она, как кажется на первый взгляд, или же коварная и опасная, как уверяет Ольга?
Перехожу Красную площадь, стараясь повторить тот зигзагообразный маршрут, который мы проделали с Наташей в тот день, когда она мне открыла тайну существования лабиринта подземных ходов. Вот так: три шага вправо, здесь агенты КГБ занимаются гимнастикой в спортзале, пять шагов влево, здесь остановка секретного метро, шесть шагов вправо, нет, влево, тут должен быть… Я сбиваюсь, уже сам не знаю, что помню, что забыл, не понимаю, где должен проходить подземный туннель, та галерея, что ведет к убежищу тайной любви Наташи и Президента, если вообще она действительно существует.
Становлюсь в очередь, чтобы войти в Мавзолей, агент в штатском хлопает меня по карманам пиджака, «что там у вас?», сигареты, зажигалка, носовой платок, отвечаю ему и улыбаюсь, но он остается по-прежнему серьезен и бесстрастно-суров. Вливаюсь в толпу посетителей, переступаю порог, мы спускаемся по черной мраморной лестнице, в полумраке кажется еще темнее, потому что глаза еще не привыкли. Входим в квадратную комнату, посреди которой стоит большой прямоугольный стеклянный ящик, а под стеклом лежит одетый в черное Ленин, одна рука на груди, другая вытянута вдоль тела, глаза закрыты, маленький, но прекрасно сохранившийся.
И он тоже, бедный Владимир Ильич, дедушка Ленин, как его запросто называют дети, и он тоже кажется мне таким грустным, заключенный в этот стеклянный ящик, пленник четырех солдат в полной парадной форме, которые стоят и стерегут его по краям ящика, пленник потока людей, толпы, приходящей поклониться ему, пленник Мавзолея, Красной площади, Москвы, всего СССР…