Диана Машкова - Парижский шлейф
– Вы можете отказаться от наследства в пользу родственников, оформив и заверив нотариально соответствующий документ, – тут же услужливо подсказал нотариус.
Настя уже хотела было открыть рот и сказать, что именно так и желает поступить, но Элен остановила ее властным жестом:
– Эти деньги принадлежат тебе. – Суровым взглядом она обвела всех присутствующих. – Нам Эдгар оставил более чем достаточно. Несмотря на то, что в жизни он был… – она осеклась и не стала договаривать. – В смерти оказался порядочным человеком.
– Но, – Настя хотела сказать, что не хочет, чтобы ее считали воровкой, не нужна ей чужая ненависть, пусть лучше эти деньги достанутся дочерям месье Дюваля, но Элен тут же ее перебила:
– Благодаря тебе он прожил целый год полноценной жизнью. – Она тяжело вздохнула. – Снова научился верить в себя, побеждать. Ты одна была с ним рядом.
Настя ничего не могла сказать в ответ – слезы навернулись на глаза, ей вдруг стало невыносимо жалко и Эдгара с его разбитой жизнью, и Элен с ее попавшей в катастрофу судьбой, и дочерей, которые не умели вовремя простить своего отца.
Она закрыла руками лицо и вышла из комнаты. Если бы только люди лучше понимали один другого, не пытались судить – все в этой жизни складывалось бы иначе. Не махнули бы друг на друга рукой два близких человека, не отвернулись бы от них их взрослые дети, не пришлось бы Насте стать частью и участником трагедии чужой для нее семьи. Хотя, что уж там говорить, и в собственной семье все то же самое. Наверное, это такой чудовищный закон жизни: самые близкие люди требуют друг от друга невозможного и не умеют прощать – отец с матерью до сих пор кляли ее за все, что случилось, и искренне считали пропащей. Когда Настя размышляла об их отношении к ней, об измучившем ее недовольстве, даже презрении родителей, только вернувшаяся воля к жизни и едва нарождающееся стремление к власти покидали ее. Она чувствовала свою вину перед близкими за их неоправданные надежды, ощущала себя недостойной родительской любви и в то же время ненавидела обоих за слишком жестокую кару – отчуждение. Отец так и не разговаривал с Настей с момента ее бегства в Париж, мать изредка звонила, но всегда только с дежурными вопросами: «Как дела?» и «Что нового?», видимо, втайне надеясь, что Настя хотя бы во Франции образумится и выйдет наконец замуж. Знала бы мама, как сильно отличались ее мечты от Настиных жизненных реалий.
Элен вышла вслед за Настей минут через двадцать – та просидела все это время за столом, погрузившись в неприятные мысли. Настя посмотрела вопросительным взглядом, Элен согласно кивнула. Девушка тут же встала и собралась уходить.
– Я рада, что ты теперь не одна, – произнесла она шепотом, когда Элен подошла к ней, чтобы обнять.
– Я тоже, – Элен улыбнулась, – а ты приходи в любое время. Или вернешься теперь в Москву?
– Нет, – Настя вздохнула, – не сейчас. А деньги пусть останутся пока у тебя. Я потом заберу.
– Хорошо, – Элен сильнее прижала ее к себе, – как скажешь.
Настя шла к метро под накрапывающим дождем и размышляла о жизни и смерти. Важно, что станут люди говорить о тебе потом, после того как закончится земной путь. Обиды забудутся, мелкие неприятности пройдут, а вот доброе имя может жить вечно. Но в ее потерянной жизни нет места ни высоким помыслам, ни великим делам. Откуда им взяться? Последние месяцы все подчинено лишь одной полоумной идее: отомстить роду мужскому за причиненные страхи и боль. Настя подумала, что «клуб для дам», идею которого она холила и лелеяла, – бред чистой воды. Нельзя опускаться до этого, нужно стараться жить и беречь свою душу вопреки. Назло неурядицам, преступлениям, грязи. Да, это легко сказать. А если нет сил бороться с окружающим миром и с самой собой в одиночку? Ведь не с кем разделить сомнения, страхи, нет понимающего близкого человека.
Мелкая морось подействовала на Настю как душ, и это было кстати: с одиннадцати вечера ей предстояло отработать полную смену. Третьи сутки подряд без сна. Но она не жалела о потраченном времени: знала, что ее присутствие помогло Элен, и сейчас это было главным. Если бы только всем женщинам, попавшим в беду, она, Настя, могла помочь! Жизнь бы наполнилась смыслом.
Настя вернулась к себе, чтобы переодеться перед работой и что-нибудь съесть – за весь день она выпила только несколько чашек кофе. Открыв дверь подъезда своим ключом, девушка поднялась по древней деревянной лестнице на последний этаж и отперла комнату. Обстановка здесь была более чем скромной: кровать, письменный – он же обеденный – стол, старинный шкаф для вещей и древний буфет. Бедно. Тускло. Зато здесь она могла быть одна. Несмотря на пробуждающиеся в ней жестокость и черный цинизм – она уже столько в жизни увидела и испытала, что оставаться прежней не могла, – временами накатывали такие волны стыда и непонятного чувства вины неизвестно перед кем, что хотелось спрятаться, скрыться ото всех. Побыть в одиночестве. Все это уживалось в ней теперь одновременно, раздирая душу клещами внутренних противоречий.
Настя полюбила свое новое жилище: старинный дом, деревянные перекрытия, крохотный парижский двор. Она старалась отвлечься от жестокой внутренней борьбы, которая неизменно оборачивалась кошмарными снами и жуткой головной болью, разгадывая секреты древних стен ее пристанища. Ей казалось, что именно в таких скрипучих домах, неподалеку от Елисейских Полей или Монмартра, обитали полтора столетия назад художники, поэты, музыканты, стекавшиеся в Париж чуть ли не со всего света. Наверняка они собирались в похожих тесных комнатах, чтобы читать друг другу стихи и брататься за кружкой дешевого французского вина. А потом, выудив из карманов последние деньги, на которые предстояло жить еще целый месяц, идти к проституткам.
Настя словно видела черно-белое кино: вот на ее подоконнике сидит печальный молодой человек, почему-то до боли в груди похожий на Николая, и читает вслух только написанные стихи:
Я прожил молодость во мраке грозовом,И редко солнце там сквозь тучи проникало.Мой сад опустошить стремились дождь и гром,И после бури в нем плодов осталось мало…
И все вокруг слушают, затаив дыхание, расположившись кто на полу, кто на кровати с непременно дымящимися трубками или папиросами в зубах. Он заканчивает, и раздаются разрозненные хлопки, кто-то встает, жмет поэту руку. Сколько бы Настя ни представляла себе эту картину, стихи этот то ли Николай, то ли Шарль Бодлер каждый раз читал разные. Но главное состояло в том, что все они были про нее, Настю. И возмутительно точно передавали то, что с ней творилось, что произошло. Временами она боялась даже дышать – так живо представали перед ней тайные посетители. И она не хотела их спугнуть, лишиться главной и неуловимой мысли, которая рождалась в ней от услышанных стихов.