Галина Щербакова - Метка Лилит
Я ясно слышу стон неизвестного мне старика. Мой камень плачет. Нет, все-таки схожу к невропатологу. Другому. Он уже не работает. Старик еврей. Ему я могу сказать не только про голоса, не только про стоны и выстрелы. Я покажу ему камень. Только евреи такие рационалисты… Даже их великий Бродский – весь из мысли, не то что наш сердечный Пушкин. Но тут же слышу хриплый голос:
И до чего хочу я разыграться,Разговориться, выговорить правду,Послать хандру к туману, к бесу, к ляду,Взять за руку кого-нибудь: будь ласков,Сказать ему: нам по пути с тобой…
Чей это голос? Он очень издалека, дальше стона, дальше выстрелов, он как бы из могилы, но одновременно и из неба. Голубая ниточка трепещет? Знает Мандельштама? Идиотка, – корю я себя. Она знает все. И какой еще нужен невропатолог, если сам поэт мне сказал: «…нам по пути с тобой».
– Ахмета не вижу, – сказал Костя.
– Он остался со всеми.
«Ё-моё, – подумал Костя, – придется мою дуру учить дальше, тем более что мозгов Маркса у нее нет точно. Бить буду заразу, но чтоб десять классов кончила хотя бы на три с плюсом. Ум, он сейчас в цене. Ум, деньги и оружие. Вот три главные вещи…» И только он приготовился развить дальше красивую мысль, как Саид сказал:
– Некоторые русские ведут сейчас себя как неумные! Только ведь с Афгана вернулись битые-перебитые, и опять за свое. Устраивают партизанщину на Кавказе. Ахмет остался там, он ведь военный специалист. Он разберется. Разве это не правильно? Как считаешь, Костя?
«Кто его знает», – думает Костя, и мысли гадкие, непотребные охватили его с такой силой, что они чуть не налетели на столб. И Саид сказал: «Ладно. Тут идти осталось двадцать метров. Мы пойдем пешком. А ты довези нам вещи».
Только у русского человека мозги могут вмиг перевернуться задом наперед. Вот и Костя… Двадцать минут тому он восхищался соседом, дружбой с ним, хотел бы нянчить их общего внука, а сказал тот про войну и про русских, которые как бы не соображают, и Костя уже другой человек. И именно другой, а не прежний сбрасывает узлы и чемоданы прямо на дорогу, а не то чтоб внести во двор. И так разворачивает колеса, что задевает бегущего парнишку. Рулем крутанул – только его и видели.
И уже на бензоколонке через час Костя горячо скажет, что не дело, что чечены прячут у них, русских, своих баб, что надо за это взяться и решить по уму. Взрываете свои дома, а сами претесь к русским? Это ж какой подлый кавказский ум надо иметь? Костя выпячивал грудь, будто на нее сейчас равнялся четвертый в строю, он жалел, что ему уже за пятьдесят и он списан, так сказать, до экстремальных ситуаций. Теперь он еще подумает, не та ли сейчас ситуация и не время ли идти в военкомат и рапортовать, что он готов служить родине-России, которая всех кормит и поит, и всем дает крышу, а эти черножопые занимают их диваны и постели.
…Раненный же Костей мальчишка ревел во весь голос, женщины перевязывали ему ногу, а Саид говорил, что шофер – золотой человек и не мог это сделать нарочно. Видать, что-то с машиной, да и дорога у них колдобистая. Слава Богу, кость цела, а больно – так ты ж мужчина, мальчик, держись. И мальчишка сцепил зубы, потому что к нему подошла девчонка и обняла его. Кто сказал, что любовь не может прийти к шестилетнему мальчишке, выросшему в полунищете, на алименты отца, работавшего в таких местах, где платили даже не смешные, а издевательские деньги. И Мишка питался на пятьдесят копеек в день, что означало кусок черного хлеба, смазанного подонками подсолнечного масла, и трехдневный суп, в котором плавали обрезки кожи, жира и костей, их мать покупала на мясокомбинате у вахтера.
Так вот, легкая рука Тамары убрала и боль, и голод, и уже возросшую в нем ненависть к миру, и мальчишка понял, что всегда, на всю жизнь, а жизни оставалось чуть, он будет рядом с этой легкой рукой. И пусть над ним смеются, ему это уже все равно. Он прижался к Тамаре, и та стала шептать ему какие-то непонятные слова. Это были слова «Мцыри», которые Тамара выучила не по программе, а по сердцу. И не было для нее ничего лучше, чем ходить по саду, смотреть на горы и читать звонко и гордо:
Кругом меня цвел божий сад,Растений радужный нарядХранил следы небесных слез,И кудри виноградных лозВились, красуясь меж деревПрозрачной зеленью листов.И грозди полные на них,Серег подобье дорогих,Висели пышно, и поройК ним птиц летал пугливый рой.И снова я к земле припалИ снова вслушиваться сталК волшебным странным голосам;Они шептались по кустам,Как будто речь свою велиО тайнах неба и земли,И все природы голосаСливались тут…
Он сразу понял, что в его ухо скатилась слеза, не его – Тамарина. И она перестала шептать, чуть хлюпнула носом и отодвинула мальчишку. Почему он решил, что эти распевные слова были из книжки черного цвета, где на обложке, уже затертый, еще золотился поэт? Он видел эту книжку у соседа, потому и запомнил. Поэта звали Михаил, а фамилию он прочитать не сумел. Но сейчас был уверен: из этой книжки читала Тамара. Так вот порой ниоткуда приходит к нам знание, только вопрос – зачем?
Здесь и сейчас
Это как раз мой сегодняшний вопрос. Со мной разговаривает обломок, оставленный мужчиной, которого я поила кипятком. Голос обломка я называю голосом неба. Он не всегда говорит, чаще молчит. Но он живой или полуживой, он НЕЧТО, данное взамен чашки кипятка. Какой мне прок оттого, что какой-то дядька любит Тамань назло Лермонтову? Ерунда! Но через камень я слышу войну и смерть: умирающие солдатики просят передать последний привет маме, но не успевают назвать имя и фамилию, смерть быстрее наших последних слов. Горячее «радио неба» кричит мне о девочке и огне. А я вскакиваю, думая, что пожар у меня в квартире. Мой страх соединился с еще одним страхом. И нас уже двое, и мы, не видя друг друга, так близки и так родны, что я начинаю ее видеть. Девчонку, ту самую Тамару.
Где-то в России…
Больше всего на свете она боялась, не случилось бы чего с садом. Страх шел с раннего детства. Однажды рассказывали – ей лет пять было, не больше: в конце улицы загорелся сарай, а за ним и сад. Горел всю ночь, но треск горящих деревьев был слышен вокруг даже на другой день. Был этот треск страшнее криков людей. Люди могли убежать от огня, дерево же было обречено. Она не знала молитв, молитвам не учили ни дома, ни потом в школе. Но она знала – есть Бог (маленькая, а твердо знала), потому и стала просить Бога дать деревьям силу убежать от беды – огня. Она просила дать деревьям ноги. Ну, чего вы смеетесь, ведь ей было пять лет. С тех пор она стала думать о несправедливости мира: ничтожный таракан мог спастись бегством, а красавец кипарис умирал медленно и больно. Странная она была девочка. Не разрешала даже разжигать примус близко от сада, сердилась, когда отец и дедушка дымили в саду, выколачивая пепел из выкуренных трубок об дерево.