Заговоренные - Лада Миллер
Только папин гордый вид и рыжая борода смотрелись, пожалуй, неплохо, а брата даже могли принять за своего – брат был смугл и красив, как молодой бог, а молодых богов здесь всегда любили.
– Пятьдесят, пятьдесят, – кричал по-русски один из них. Он бежал за нами следом уже полторы улицы, иногда обгонял, тряс кожаной сумкой перед лицами, выкрикивал разные цифры на ломаном русском, начал со ста, а теперь вот:
– Пятьдесят, пятьдесят, хороший.
Хорошим были все – и он сам, и сумка, и мы, и Город, и эти стены, но покупка сумки не входила в наши планы, хотя, конечно, это была не просто сумка, а Мечта. В ней было несколько кармашков, длинный ремешок, закрывалась она на такой замочек, который было бы здорово время от времени трогать, крутить…
– Сорок, сорок! – закричал торговец, не сбив дыхания и не потеряв равнодушного выражения лица.
Может, это профессиональная гордость, а может, восточный пофигизм, но казалось, что ему глубоко наплевать – купим мы эту сумку или нет, и от этого еще сильнее хотелось ее иметь.
Я посмотрела на мужа, муж посмотрел на торговца, тот подскочил, сумка сама прыгнула мне в руки, зашуршали бумажные деньги, торговец ухмыльнулся и пропал в жарком мареве, растворился, будто его и не было. Осталась сумка, я прижала ее к животу, в котором бултыхался крохотный Данька, и вдруг показалось, что все будет хорошо, и Бог, который главный по запискам, очень даже добрый.
Все будет хорошо, но сегодня все по-другому. Сегодня – вот она – больница – стоит на горе, в ней так много белого камня и синего стекла, что она похожа на большой корабль, который меня не ждет.
Если бы я знала, как много у меня впереди вот таких первых свиданий с незнакомыми белыми кораблями, может быть, испугалась бы и повернула обратно. Но Бог милостив, и из всех записок, которые мы вкладываем в его стены, он выбирает лишь те, в которых написано «не дай узнать своего будущего». Потому что это единственная просьба, которую он умеет выполнять.
– Шалом. Меня зовут…
Передо мной стоит доктор Шуламит Голан, у нее смуглое лицо, жесткие скулы, острый взгляд. Шуламит наплевать, как меня зовут. Позади нее маячат десять лет работы военным врачом и тысячи неординарных ситуаций, а впереди – ночное дежурство в терапии с помощником-стажером, которым оказалась я, и никому не важно, что сегодня первый день моего стажа, что на иврите я объясняюсь больше жестами, чем словами, что я всего полгода в стране, где на любое «почему» есть один ответ – «потому», а на местном – «каха».
Пожми плечами, выдохни горячее «каха» – и ты поймешь то единственное, что нужно знать о восточной философии: чтобы примирить человека и жизнь, надо испытать смерть. Ну или хотя бы первое дежурство.
– Что ты умеешь лучше – заполнять истории болезни или брать кровь?
Шуламит смотрит на меня не мигая, словно через прицел.
Я молчу. Меня тошнит. Я не умею ни того, ни другого.
– Понятно, – ее лицо все так же бесстрастно. – Значит, будешь брать кровь. Вот тебе тележка.
Приходилось ли вам идти на собственную казнь? Я схватилась за тележку, утыканную пробирками, шприцами, иглами, листками с именами и номерами палат, и начала свое восхождение.
Это был не страх. Страх возможен там, где есть выход.
До утра оставалось 18 часов.
Глава пятая
Ирка появилась в отделении в 8.15 утра.
– Привет! Ну как было?
– Нормально, – ответила я.
А было вот как. Пятнадцать новых поступлений, две реанимации за ночь, тридцать две попытки взять кровь, несколько из них успешных. Самое трудное брать кровь у старичков, но не потому, что они старенькие и их жалко, и не потому, что у них вены тоньше и лопаются, а потому, что есть такие руки, на которых татуировки с лагерными номерами, это ужасно отвлекает и плакать хочется.
– Нормально, – ответила я.
А что еще скажешь? Больничный корабль продолжал плыть, но меня уже не тошнило. Видимо, я привыкла к качке.
– Спала? – и она посмотрела на меня с беспокойством.
Иркино первое дежурство сегодня вечером, и ей очень хочется знать, как оно бывает.
– Ни минуты, – покачала я головой, – зато я научилась брать кровь.
– За одну ночь? – не поверила Ирка. – А можешь меня научить?
– Ага, – сказала я гордо. – Видишь эти пробирки? Что там написано? Палата номер 201. Вот и пошли, на больном покажу.
Это были пробирки с утренней тележки. В каждом отделении положено брать кровь два раза в день – утром и вечером. Утренняя тележка гораздо объемистей, чем вечерняя, но и врачей гораздо больше, так что дело идет бодро и весело.
И на этот раз – не успели мы с Иркой обменяться парой фраз, а уже ни одной пустой пробирки не осталось, кроме вот этих трех для палаты номер 201, где лежит больной по фамилии… Не разберу, как это читается. Ладно, по имени будет проще.
– Здравствуйте, Шломо, утренний анализ крови.
Шломо – огромный волосатый мужик, насмешливо оглядел сначала меня, потом Ирку, закатал рукав пижамы и обнажил руку с венами, каждая из которых была толщиной с мой палец.
– О, смотри, – шепнула я Ирке украдкой, – на таких венах легко учиться. Я тебе один раз покажу, все как по маслу пойдет, вот увидишь, а вечером, на дежурстве, ты уже сама его уколешь.
Ирка посмотрела на меня недоверчиво, а на Шломо испуганно.
– Ну, давай, – шепнула она мне, – показывай. Все равно деваться некуда. Не домой же убегать. Да и где он – тот дом теперь?
Я ловко приладила иглу к шприцу, призывно улыбнулась и попыталась отвлечь Шломо вопросами. Но иврит мой хромал, да еще ночь бессонная.
– Тарим кнафаим, – попросила я его вежливо, имея в виду, что неплохо бы ему чуть-чуть мне помочь и поднять плечи, то есть плечо, вот это, левое, да, тогда я смогу наложить жгут и…
– Не выросли еще, – бодро ответил он мне на чисто русском языке.
– Кто не вырос? – и я ошалело поглядела на Шломо.
– Крылья, – усмехнулся он. – Ты же сказала «кнафаим», а слово «кнафаим» на иврите означает «крылья». Вот и получилось, что ты попросила меня поднять крылья. Но может быть ты имела в виду «ктефаим» – плечи?
Ирка прыснула.
Юморист этот Шломо. Господи, что ж так ноги-то горят? А это потому, что я уже двадцать четыре часа по Белому Кораблю гоняюсь.