Мария Нуровская - Святая грешница
— Хорошо.
— Когда?
— Это срочно? — задавая этот вопрос, я уже знала, что он бессмысленный.
— Я уезжаю.
От одного этого слова у меня закружилась голова. Только не это, подумала я. Это как смерть, о которой мне удалось забыть. Ведь в последние годы были только рождения… Моей веры, потом Артура и, наконец, покоя… А теперь вдруг… Не спрашивала, почему и куда он уезжает. Был июнь шестьдесят восьмого года.
— В кафе? — спросил он.
— Я приду к тебе, если ты один.
— Я один, но поменял квартиру.
Он открыл дверь. Меня ошеломило его изменившееся лицо. Наверное, потому, что он совершенно облысел. Мы смотрели друг на друга.
— Можно войти? — спросила я.
Он впустил меня. Квартирка была маленькая, с кухней в прихожей. Я увидела незнакомую мебель.
— Хочешь кофе, — спросил он.
Я неожиданно прижалась к нему. Чувствовала, как бьется его сердце. Приложила к груди свою руку. Минуту мы стояли так, в чужой обстановке. Кроме тесноты, было неуютно, как в гостинице.
— Ты давно тут живешь?
— Два месяца. Мне велели уезжать со дня на день.
— А что с прежней мебелью? — спросила я, чтобы как-то отвлечься.
— Я продал ее, тут бы не разместилась.
— А книги?
— Запаковал в коробки. Уже нет смысла распаковывать. Едут со мной.
— Когда?
— Через неделю.
Это был очередной удар судьбы.
— Почему ты позвонил мне так поздно? — неожиданно с обидой спросила я.
— Я позвонил, чтобы попрощаться.
— Хочешь пойти со мной в постель?
Он в молчании покачал головой.
— Хочешь кофе? — повторил он свой вопрос.
— А ты?
— Я тебя спрашиваю.
— Хорошо.
Я смотрела, как он суетится в этой кухоньке-прихожей. Из шкафчика над двухкомфорочной плитой достал чашки. Мы сидели, разделенные столом.
— Что будешь делать на Западе?
— По правде сказать, я уезжаю в Израиль, — ответил он. — Был евреем, стал коммунистом, потом хотел быть поляком, а теперь снова еврей. Может, стану там полицейским псом, это у меня получается лучше всего, будут меня напускать на арабов.
— Не говори так, — произнесла я.
Вдруг я вспомнила, как первый раз увидела его. Это произошло в заведении. Я спускалась по лестнице в том куцом платьице, а он стоял внизу, оперевшись на балюстраду, и с кем-то разговаривал. Повернул голову и посмотрел на меня. Я видела его лицо сверху, и показалось, что откуда-то знаю его. И неожиданно проблеск: скульптурная группа «Лаокоон»! В кабинете отца под стеклом висела большая ее фотография. Отец сказал, что скульптуру нашли в Риме. Я как бы слышала его голос, когда он рассказывал, что это произведение родосских скульпторов еще до нашей эры. Троянский прорицатель Лаокоон, возражавший против принятия подарка ахейцев[4] — деревянного коня, был задушен вместе с сыновьями змеями. Факты сохранились у меня в памяти, и тогда я подумала, что он похож на одного из этой скульптурной группы. Такая же поднятая голову и даже изгиб шеи, и взгляд человека, погибающего от удушья.
— Что? — спросил он.
Я смущенно усмехнулась, как пойманная с поличным.
— Почему ты так на меня посмотрела?
— Я вспомнила тот момент, когда мы первый раз увиделись. А ты помнишь?
— Ты спускалась по лестнице.
Я закивала головой.
Он неожиданно взял меня за руку.
— Эльжбета, поехали со мной. — Эти слова звучали мольбой. Он вновь просил о том, что было невозможно.
— Я не могу. — Слезы навернулись у меня на глаза.
— Он тебя тут держит. — Его голос прозвучал безнадежно.
— Меня держит все… пережитое здесь, сам город и осенний Казимеж, когда сушат сливы и виден дым над крышами. Я бы не смогла жить нигде больше.
— Всегда найдется такой христианин, который кинет в тебя камень, — с горечью произнес он.
— Может быть, я сама его в себя бросила. — И тут же пожалела об этих словах, потому что у него в глазах появилась надежда.
Моя жизнь стабилизировалась. Однако где-то в глубине души оставалась невысказанная печаль. Какая-то частичка тосковала о том, что я сама добровольно отвергла. Одновременно с его отъездом я теряла навсегда вторую половинку грецкого ореха и как бы часть собственного «я». Ничего не могла с этим поделать. Мы попрощались, он поцеловал мне руку. Я пожелала ему счастливого пути. Спускаясь с лестницы, плакала…
В конце июля мы поехали в наш дом на Мазуры. Как обычно, взяли с собой книги, журналы: я — свои переводы, ты — медицинские издания, которые не имел времени прочитать в Варшаве. С волнением я узнавала знакомые места: «нашу» дорогу в стороне от шоссе, старый дуб, березняк и, наконец, красную крышу дома. Забор, кусты сирени перед крыльцом. С этой стороны не видно озера, нужно сначала войти во двор. Мы оставили вещи и отправились на прогулку. Задержались на мостике, и я увидела наши отражения в воде. Солнце стояло уже низко. На обратной дороге ты полуобнял меня, и так мы шли, прижавшись друг к другу, и, как всегда, я должна была приспосабливаться к твоему шагу, который был для меня чуть широким. Когда мы подходили к дому, уже смеркалось, на небе стали появляться бледные звездочки. На покатой черепичной крыше коровника сидела цапля. Она выглядела как черная вырезка из бумаги на фоне более светлого неба: длинный нос, стройная шея и пушистый хвост. Мы остановились на минуту, но птица не улетела.
Ты развел камин, мы съели холодный ужин, потому что по дороге не успели зарядить газовые баллоны. Выпили по рюмке водки и пошли наверх в спальню. С восторгом я вдыхала запах дерева и пыли, для кого-то это мог быть запах печали, для меня же — покоя. Самое важное слово, какое я знаю — это «покой!» Самое прекрасное слово — «любовь». Но эти два слова взаимоисключающие, может, поэтому я так скучала по нему.
Я постелила свежую постель, взбила подушки на широкой деревянной кровати. Ты подошел, обнял меня и спросил:
— Значит, да?
Я молча кивнула. Через минуту лежала голая на душистой белой простыне. Я смотрела, как ты развязываешь свой халат, тот, мазурский, как мы его называли: махровый с заплатками (эти заплатки я сама тебе пришивала). И сразу оказался рядом со мной. Я чувствовала прикосновение твоих рук. Медленно раздвинула ноги, принимая тебя. Эта неторопливость была для меня одним из прекрасных признаний в любви. Мы смотрели друг другу в глаза и улыбались. Я отвечала на каждое твое движение, идя навстречу, открытая и ждущая. Так продолжалось, пока нас не захватило нетерпение, желание раскрыться друг в друге. Потребность освобождения и единения одновременно. В этот момент мы всегда что-нибудь говорили.