(Не) чужой ребёнок - Аля Морейно
Она будто оправдывается, что не уберегла. Хотя в той мясорубке просто выжить – уже было счастьем. А красоту можно навести у пластического хирурга, благо техника и технологии движутся вперёд семимильными шагами. Особенно после войны, когда спрос на увеличение груди или выпрямление носа упал, а на избавление от последствий тяжёлых ранений – многократно вырос.
- Я вспомнил, – по-прежнему хриплю, не в силах справиться с внутренним штормом. – Я его оперировал тогда. Его привезли к нам в военный госпиталь, была большая кровопотеря.
Помню своё состояние. Это один из тех ужасных моментов войны, которые накрепко въелись в память и не имеют ни малейшего шанса оттуда когда-либо исчезнуть. Они – страшная цена нашей победы.
Я не верил, что у меня получится. Взялся только потому, что не был готов сдаться без боя и, опустив руки, согласиться с проклятым Гиппократом [1].
- Ты? – Лиза бледнеет на глазах. – Это был ты?
- Думаешь, таких совпадений не бывает? – криво усмехаюсь, поражаясь такому невероятному стечению обстоятельств.
Ужасаюсь от мысли, что было бы, не окажись я там и не рискни ослушаться начальника.
- Так это ты его спас?
- Хотел бы сказать: “да, ерунда, ничего такого особенного”. Но не скажу. Потому что при сортировке он попал в первую группу [2].
Врачу эти страшные слова понятны без пояснений, а в детали при ребёнке вдаваться не стоит.
Лиза молча укладывает сына спать, целует его. Я хочу сделать то же самое. Ваня закутывается в одеяло почти с головой, и мне для поцелуя достаётся только светлая макушка и нос.
- Спокойной ночи, сынок. До завтра.
- До завтра, – вторит малыш сонным голосом.
Гасим свет и выходим на кухню. Всего несколько недель назад мы с Лизой тут отчаянно ругались, обвиняя друг друга почти во всех смертных грехах. А теперь кажется, что мы с ней связаны по рукам и ногам так крепко, что ни за что не развязаться…
- Знаю, что ты оперировал его, нарушив инструкции, – шепчет она, включая чайник, – и у тебя из-за этого были неприятности.
- Откуда такая осведомлённость? – удивляюсь, что внутренняя информация вырвалась за пределы госпиталя.
- Я тогда Ваню никак не могла найти. И врач в больнице, такой классный старый дядька, помогал мне и пробивал по своим каналам. Он и узнал.
- Я Ваню прооперировал, а через несколько дней его увезли на эвакуационном поезде вместе с остальными ранеными. Кажется, у него не было документов, он у нас был записан как “мальчик из второй горбольницы”. Тогда к нам много оттуда привезли, но ребёнок был только один.
- Документов не было, они все остались под завалами, пришлось потом заказывать дубликаты.
Виски нещадно сверлит. Сжимаю их, пытаясь унять неожиданную боль.
- Прости. Я – полный кретин. Я был чудовищно неправ. Наговорил тебе столько несправедливых упрёков, когда ты отпуск просила. Я почему-то был уверен, что ты всю войну пробыла за границей. Сейчас, оглядываясь назад, понимаю, что вёл себя как лошадь, которой надели на глаза шоры – чтобы ничего не видела, кроме дороги под ногами…
Лиза опускается на табуретку и плачет. Я только что обидел её своими словами? Или она расстроилась из-за воспоминаний?
Встаю и завариваю в две чашки чай в пакетиках, ставлю их на стол.
Не знаю, как ещё извиняться и что говорить в своё оправдание. Признаю свою вину, но повернуть время вспять и что-то исправить мне не под силу.
- У тебя были неприятности? – неожиданно поднимает глаза и спрашивает.
- Не то, чтобы неприятности. Шеф пошумел, пришлось писать рапорт о переводе, чтобы не пришили дела.
- Так всё серьёзно?
- Невыполнение приказа, ещё и в военное время…
- И куда тебя перевели?
- В ад, прямиком в самое чистилище… – невесело усмехаюсь. – Вернее, просто в другой госпиталь, но там почти сразу начался ужас. Мне до сих пор снятся по ночам изувеченные тела гражданских, пострадавших от обстрелов. Они же напрямую артиллерией по жилым кварталам палили… И к нам тоже прилетело. В общем, нервы там нужны были железные, чтобы пережить и не сойти с ума.
Мы оба молчим. Я прогоняю в памяти первую, как оказывается, встречу с сыном. Ощущал ли я что-то особенное? Понял ли, что малыш истекал моей кровью? Не знаю. Всё, что я чувствовал, – ужас и отчаяние. Думаю, окажись на его месте любой другой ребёнок, действовал бы точно так же. Потому что тогда я ещё не успел зачерстветь и слишком болезненно переживал за каждого безнадёжного пострадавшего, которому мы вынуждены были отказывать в помощи ради спасения тех, у кого были шансы выжить.
Долго сидим в тишине. Чай остыл. Разговор не клеится. Каждый думает о чём-то своём.
Мысли тяжёлые. В квартире тепло, но меня бьёт озноб. Ощущение, что небо с землёй меняются местами. В моей жизни происходит какая-то лажа. Раз за разом судьба даёт мне шанс всё исправить и вырулить на правильную дорогу, но я упорно всё крушу и уничтожаю.
Я за последние восемь лет сделал столько дикости, не использовал столько возможностей, что теперь не представляю, как жить дальше.
Сегодняшний оптимистичный настрой разбился об израненное тельце моего сына. Только сейчас я с ужасом понял в полной мере, к каким катастрофическим последствиям привела мальчишеская горячность и гордыня.
Если бы после развода я не кинул Лизу в чёрный список, то мой сын, возможно, никогда не оказался бы под завалами той больницы. Их жизнь могла бы сложиться по-другому. Всё было бы иначе!
Я знаю, что неправильно думать о прошлом в сослагательном наклонении. Но иначе у меня не получается. Я разрушил не только свою жизнь, но и жизнь моей семьи. Мой сын мог погибнуть! И только удивительная случайность помогла ему остаться на этом свете.
Страшно представить, что они пережили. И безгранично стыдно за свои слова и поступки… За свою слабость, эгоизм, слепоту, глухоту и банальную тупость. Никогда ещё не чувствовал себя таким уродом.
Есть ли у меня право находиться в этой квартире и о чём-то Лизу просить? Имею ли право добиваться любви и признания своего ребёнка? Риторические вопросы…
Уверен: не