Анна Берсенева - Этюды Черни
Она остановилась, чтобы отдышаться.
Утро было теплое и пасмурное. Солнце коротко показывалось в разрывах туч; кажется, собирался дождь. Лето катилось к середине, луговые травы и древесные листья уже утратили яркость, но зелень их приобрела ту глубину, какая бывает только в июле.
Саша вспомнила вдруг, как ехали однажды по этому проселку на машине, которую Царь взял у отца, чтобы отвезти всю их честную компанию в Шахматово. Когда это было-то? Двадцать лет назад! Саша поняла: сегодня, сейчас ей кажется, что это происходило вчера. От такого понимания ей стало страшно.
Поездку в Шахматово затеяла тогда именно она. И удивительно не то, что затеяла, а то, что раньше никто из них не сообразил туда съездить: блоковская усадьба находилась всего в тридцати километрах от Кофелец.
В машину еле втиснулись, потому что к их компании прибавился в тот день еще Сашин консерваторский однокурсник с роскошным именем Александр Остерман-Серебряный. Всю дорогу они с этим Саней пели на два голоса про стежки-дорожки, которые позарастали мохом-травою, где мы гуляли, милый, с тобою, и их голоса вырывались в открытые окна машины, пронизывали воздух, сливались с голосами птиц, перелетающих с ветки на ветку, и птицы-певуньи эти, и стежки-дорожки в лесу были точно такие, как в песне.
И все здесь было точно такое, как… Саша не сразу поняла, что поразило ее, когда вошла она в пределы шахматовской усадьбы, где со времен Блока не сохранилось ни единого строения. Не было ни дома с витражным окном в мезонине, ни калитки, ведущей в сад, – ничего, ничего блоковского здесь уже не было. Но лес, через который они ехали сюда, и поляны, и проселок, и утренний туман, это все было то самое, что Блок так завораживающе перечислил.
Леса, поляны, и проселки, и шоссе, наша русская дорога, наши русские туманы, наши шелесты в овсе – все это находилось в сорока минутах от Москвы на электричке и прямо рядом с дачей, на которой Саша выросла, на которой они все выросли – Кира, Люба, Федор Ильич.
Эта простая догадка так ее поразила, что она даже не смогла объяснить ее суть, и Кирка, конечно, подняла ее на смех: «А ты думала, Шахматово в Сибири, что ли?» – и только Саня Остерман-Серебряный, кажется, понял, о чем она говорит, не зря же они так слаженно пели с ним про то, как бедное сердце плачет-страдает…
Погрузившись в воспоминания, Саша не заметила, что не идет по направлению к дачам, а стоит посреди проселка по щиколотки в пыли. Как пронзителен оказался в ее памяти тот день! Может, потому, что только теперь она поняла, как прихотливо отнеслась судьба к ним ко всем – неожиданно, непредсказуемо соединила Кирку с Царем, Любу с Саней Остерманом, хотя никто из них в тот день и представить себе не мог эти будущие соединения.
Даже то, что сама она шла сегодняшним утром и по проселку этому, и по жизни одна, – даже это не отозвалось сейчас в ее сердце болью. Все равно он был, тот день, и леса, поляны, и проселки, и шоссе, и эта вот проселочная пыль с необыкновенным, ни на что не похожим запахом…
Пыль вдруг взвихрилась бурунчиками. Саша встрепенулась. Пока она размышляла о невыразимых материях, начался дождь, давно уже собиравшийся в тучах. Саша побежала по проселку.
Капли становились все крупнее, все чаще, через пять минут дождь обрушился на землю сплошной стеной, а дачи еще даже не показались за поворотом.
Зато она увидела за этим проселочным поворотом церковь. И как забыла только? Церковь была старая, невысокая и какая-то широкая, с маленькой луковкой, выкрашенной в темно-коричневый цвет.
Во времена Сашиного детства эта церковь стояла заброшенная и заколоченная, но потом ее восстановили, и теперь она, к счастью, была открыта.
Саша взбежала на крыльцо, изо всех сил потянула за кольцо, закрепленное на тяжелой двери, и вошла вовнутрь.
Ее отношение к церкви было двойственным. Что в жизни есть высший смысл и высшая воля, от человека скрытая, не вызывало у нее сомнений. И библейская история представлялась ей убедительной, тем более что огоньками этой истории было подсвечено искусство. И красоту церковного пения невозможно было не чувствовать. Но все это стояло в ее сознании отдельно от служб, обрядов и особенно от такой непонятной штуки, как посты, которые, по ее наблюдениям, для большинства людей являлись только удобным способом посидеть на разгрузочной диете, чувствуя себя при этом праведными без особенных усилий и с пользой для здоровья.
Поэтому в церкви у проселочной дороги она если и бывала, то очень давно, и никаких воспоминаний у нее об этом не осталось, и если бы не хляби небесные, разверзшиеся некстати, то едва ли она зашла бы сюда и сегодня.
Сверху проникал сквозь узкие окна свет, и оттуда же, сверху, доносились голоса певчих. Пение сливалось с мерцающими огнями свечей и с монотонным голосом священника, читающего Евангелие.
Саша прислушалась. Слова были знакомые, она даже вспомнила, когда и где их слышала. Их читала на Пасху Киркина бабушка, вот здесь, в Кофельцах. Ангелина Константиновна сидела в комнате, ее голос звучал негромко и так же монотонно, как звучал сейчас голос священника, а Саша с Киркой и Любой поедали в кухне куличи и через открытую дверь слушали ее чтение лишь вполуха. Но слушали все-таки, потому Саша и узнала сейчас эти слова.
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит…»
Дождь мерно стучал по церковному куполу, словно тоже повторял эти «не… не…» и настаивал, настаивал на них, тыкал в них Сашу носом, как ребенка, который не понимает непреложного.
Не завидует… не превозносится… не гордится… не бесчинствует… не ищет своего…
Ужас пробрал ее, отчаянный, неизбывный ужас! Все, чем была ее жизнь, вдруг предстало перед нею сплошной чередой ошибок – трагических, непоправимых.
Каждый раз, с каждой ее любовью все происходило совсем наоборот: она завидовала, когда с ней был мужчина, занятый тем же, чем занята была она, и он, этот мужчина, тоже завидовал ей, она бесчинствовала, когда мужем ее был человек мягкий и безвольный, она радовалась неправде, когда ей удавалось его обманывать, изменяя ему, она гордилась, когда любовником ее был человек незаурядный, и превозносилась этим… И всегда, всегда искала своего, и считала это само собой разумеющимся, и называла поиском счастья!.. Верила ли она хоть чему-нибудь, связанному с мужчинами, которых любила, надеялась ли на что-то, кроме собственного удовольствия?.. Что готова была переносить, чему сорадовалась?..