Единственное число любви - Мария Барыкова
12
Моя мать сыра земля была далеко.
Она лежала в нескольких километрах от когда-то могучего, спорившего с Москвой, а после заштатного уездного городка Галича, где после взятия Казани царь раздавал вотчины покорившимся ханам. Место славилось непроходимыми лесами, гончими собаками да отсутствием ядовитых гадов, изгнанных оттуда еще преподобным Сергием, очертившим святой круг по окраинам на десять верст. И там, в быстро забытой столицей глухомани яркая кровь славянского долга слилась с темной татарской кровью страсти. Там-то и существовала для меня таинственная мать-земля, оставляемая на последний, быть может, на смертный случай.
Вагон оказался пустым, но меня это уже не удивило, поскольку с того самого мгновения, как я увидела на полу раскрытую книгу, мир удивленного восприятия пропал для меня. Он сменился не отчаянием, не тоской, даже не злобой — он сменился самым страшным — банальностью. Это было хуже чем смерть. И я, в тщетных попытках спастись, инстинктом раненого зверя, знающего, что пока есть боль, есть и жизнь, растравляла в себе ее, еще не созревшую, не прожитую. Я представляла себе, как в тревожные октябрьские вечера, когда золото окончательно переходит в ржавчину, увидев однажды на далеком перекрестке похожий наклон плеч, брошусь туда, чтобы потом заплатить за секунды надежды новой пустотой. И уже являлись мне и те улицы в неверном свете раскачивающихся фонарей, и та почти видимая воронка, в которой тебя крутит, пока ты бежишь за исчезающим в темноте призраком.
Но вагон был действительно пуст, что подтвердила румяная проводница, успокоенная выдержкой и документами Амура.
— Так чай не будете, что ли, пить? Тогда я пойду к соседке, в пятый вагон, а вы уж тут как-нибудь сами…
Я благодарно кивнула.
За стеклами вспыхивали и смазывались скоростью желтые и синие огни, пес деликатно сопел на нижней полке, а я думала о том, что еду, конечно, зря, что вся эта полусказочная белая страна, конечно, мной выдумана и что, кроме провинциальной нищеты и скуки, я не найду там ничего. А еще и о том, что внезапно я оказалась свободна от обоих моих тюремщиков, — предательство Владислава высвобождало и долг и страсть. Последнюю оно делало полностью независимой. И что теперь было делать с этой свободой — неизвестно. Мысль же о том, что, возможно, он сделал это намеренно, просто избрав такой, а не иной путь спасения, в голову мне не приходила.
Пустой вагон в ночи раскачивало все сильней, и вполне можно было поверить, что мы уже прогремели по трем мостам и впереди остались лишь дом в три окна и дощатый забор, но спасали маленькие полустанки, где поезд недовольно, как пес на поводке, но все же останавливался. Затем вновь уплывали налитые неоном буквы, и я опять проваливалась в себя.
Под утро, когда становится светлее и в полях, и в душах, мне открылся прозрачный сад, какими бывают наши северные сады в самом начале цветения яблонь, с еще фарфоровыми бутонами вишен и слив. Я же розовой мейсенской куклой летала над купами и по силе ожидания была почти невестой. Наконец в дальнем углу, где белизна сгущалась в сливки, встретил меня тот, кого я ждала, такой же пастельный, порселеновый, прохладный и гладкий на ощупь, и мы любили друг друга бесконечно долго и не по-кукольному жарко до тех пор, пока, припав безукоризненной щекой к его руке, я не обнаружила, что у моего возлюбленного нет рук. У него не было ничего, кроме остова китайского божка и покачивающейся на шпильке прекрасной головы с синими глазами. С разрывающимся сердцем я поцеловала в последний раз эти вечные глаза и улетела обратно в сад. Расцвели и сливы, и груши, летать в густоте было все труднее, и, делая круги все шире, я снова оказалась в том дальнем углу. Мой дивный жених висел на одиноко стоявшей вишне, словно самый лучший, самый щедрый ее цветок; но теперь вдоль неподвижного остова безвольно висели смуглые руки. В тоске и ужасе я улетела бы прочь, если бы краем своего нарисованного глаза не увидела, что одна из них вдруг шевельнулась и сделала какой-то нетерпеливый жест. И вот из-за прекрасного покойника шагнул совершенно живой невысокий человек неопределенного возраста в кое-как надетом костюме, напоминавшем одежды средневековых мастеровых. В руке он держал небольшую лопату.
— Принц умер, — спокойно произнес неизвестный и отвернулся, собираясь вонзить свое орудие в рыхлую жирную землю под слабо шевелящимся от сладкого ветра телом моего возлюбленного.
— Но он не мог сделать это сам, — прошептал мой кармином выведенный рот.
— Разумеется. Это, как и все остальное за него, сделал я. Это моя обязанность.
— Вы… местный садовник?
Человек с руками, еще так недавно жарко ласкавшими меня, презрительно усмехнулся.
— Вам было хорошо со мной?
— Божественно, — невольно призналась я.
— Значит, вы можете справедливо считать меня телом.
— И… что?
— Просто телом.
— Вы хотите сказать, что вы… что-то вроде жиголо?
Брови надменно взлетели вверх, и в лице, просветлевшем на миг, я с ужасом увидела волшебную красоту принца.
— Я принц.
Голова закружилась от страшной догадки.
— Вы — тело моего жениха?!
— Я только то, что вы видите, — его страсть.
— Вы — тело, убившее душу! Вы убийца!
— Точнее — само… Но тело мое осталось целым.
И тут я увидела, как его жадные руки неумолимо приближаются ко мне.
Я с ужасом отпрянула прочь. И понеслась, понеслась, понеслась, в бешеной карусели ничего не видя вокруг. А в уши мне все бился и бился гулкий насмешливый вопрос:
— Куда же вы? Ведь вам же было со мною божественно…
С деревьев пошел сначала розовый, потом зеленый снег, голые стволы скорчились, на лице, мерцавшем передо мной, темными розами расцвели пятна, и спустя несколько секунд вокруг простиралось лишь уродливое пепелище.
Я проснулась. За окнами слепили белизной бесконечные поля. Вагон уже не летел, а невесомо дрожал в этом белом мареве. И, как ни странно, холодный снег на мертвых полях был, в отличие от зимней маски города, живым.
Через полчаса мы вышли к скрипучему от мороза деревянному вокзалу, где резьбе наличников вторили бумажные кружева занавесок изнутри.
Идти надо было через весь городок, а поскольку меня никто не ждал, я и не торопилась. Последний раз я ходила этими скособоченными улочками лет пятнадцать назад и не видела в них ничего, кроме грязи. Но теперь, когда город был перебинтован тугими пеленами снегов, а его нищета перешагнула грань обыденности и стала святой или, уж несомненно, юродивой