Ольга Славникова - Любовь в седьмом вагоне
Галочка сидела в купе свежая, умытая, переодетая в аккуратный стеганый халатик, и заплетала кудри в тугую войлочную косу. На столе, накрытая тарелкой, Ситникова ожидала подогретая семга с разомлевшей картошкой, в горячем тяжеленьком чайнике заваривался чай, на этот раз замечательно вкусный. Когда только Галочка успела? Ситников, мыча от жадности, набросился на пищу. Галочка смотрела на него с тихим восхищением, покусывая жесткий кончик косы, похожий на жареный рыбий хвост. «Тоже, небось, идет у нее под Моцарта», – с неприязнью подумал Ситников, и сразу ему сделалось невкусно, будто на остатки семги брызнули приторными дамскими духами.
– Ну что ж, давай смотреть твое кино, – предложил он бодрым голосом, вытирая липкие пальцы рвущейся салфеткой. – Загадываю число: первое июня.
– Та-ак, это был выходной, – между Галочкиных сдвинутых бровей выдавилась как бы маленькая буква. – Но я тебя видела. Ты ездил в «Седьмой континент». Я ходила за тобой по залу с тележкой. Ты набирал кукурузные хлопья, мюсли, много всякой всячины в коробках. И будто не верил, что коробки не пустые. Погремишь, послушаешь и только потом берешь!
– Точно! – восхитился Ситников, на секунду словно оказавшийся в том торговом зале, ощутивший в руках легкую полую картонку с гремучим содержимым. И вдруг безо всякой связи с разговором у него перед глазами возникла картина: Лиза в тех самых роковых лаковых туфлях поднимается по лестнице, ставя на ступени только яркие, острые носки, а шпильки свисают и ловят кольца электрического света: левая, правая, левая, правая…
– Двадцать пятое марта, – произнес он глухо.
– В тот день шеф отправил тебя к инвесторам, что хотели строить таунхаусы в Дмитрове, но так и не собрались, – охотно откликнулась Галя. – Тебя подрезала синяя «мазда», а потом ты проплыл поворот и крутился лишних полчаса. Знаешь, как ты ездишь? Будто тебя ребенок тащит, как игрушку, за собой на веревочке, тащит и не оглядывается, как ты там, не завалился ли набок… Ты совсем не умеешь водить, не обижайся, я так всегда за тебя волнуюсь…
Это, действительно, было совершенно особенное, странное кино. Сумрачный герой, городской романтик, не совсем умеющий водить автомобиль, не совсем приспособленный к урбанистической среде, но что-то прозревающий в ритме столичных огней и темнот, всегда танцующий под ему одному слышимую музыку… Примерно таким Ситников видел себя, когда был долговязым, как бы многоэтажным подростком и носил исключительно черное, никогда не снимал кругленьких темных очков, в которых часто воображал себя слепым. Примерно таким он получался и в Галочкином фильме. Прелесть воображаемого образа заключалась в том, что ни одно событие, происходившее с городским романтиком, не было настоящим. В пространстве этого кино, если случалось убийство, оно совершенно не касалось тупой оловянной милиции, но влияло на саундтрек и характер ветра и дождя. Здесь, в этом образе, было безопасно: следователь не мог арестовать героя, потому что он в своих милицейских тяжелых ботинках не умел двигаться под Моцарта – беспомощно хватал нелепыми, как оловянные вилки, длинными руками танцующую тень, хватал и промахивался.
– А шестого мая ты с такой высокой блондинкой ужинал в ресторане «Прага», – продолжала Галочка. – На тебе был твидовый пиджак с коричневыми пуговицами, похожими на шоколадные конфеты, и галстук в полоску…
Да, именно в «Праге» была та белая, резко освещенная мраморная лестница, по которой Лиза поднималась, посверкивая шпильками, висевшими над бездной. Должно быть, потому, что в Галочкиной голове работала великолепная, на огромные гигабайты жизни, машина памяти – средненький запоминательный механизм в мозгу у Ситникова каким-то неведомым образом тоже взялся за дело. Как на очень грязных джинсах после стирки обнаруживаются пятна, прежде незаметные, так и в Лешиной памяти вдруг явственно проступили туманные сгустки. Там, в этом волокнистом и сыром тумане, скрывалось нечто важное, забытое, как забывается в первые секунды пробуждения многозначительный сон. Только все это, безусловно, было наяву, девятнадцатого мая, в совершенно реальной, хорошо знакомой Ситникову, Лизиной квартире. Разве так бывает? Разве такое возможно? Все, случившееся там, сохранилось будто отзвук страшного сна или воспоминания раннего детства, мягко перестеленные волокнистой темнотой. После того, как Ситников вывалился из гулкого, собиравшего где-то наверху звук его шагов Лизиного подъезда, что-то пошло не так с его головой. Ситников стал забывать ключи от машины, рабочую документацию, куртку на спинке стула в ресторане. Должно быть, этому всему есть научное объяснение: шок от того, что женщину, близкую тебе, убили прямо у тебя на глазах. Но вот сегодня Галочка сделала Ситникову мягкий массаж памяти, и что-то дрогнуло в самой глубине тяжелого тумана, расплелись и стали таять вязкие волокна. Фролов взял в руки туфлю.
…Он поднял туфлю с ковра и посмотрел в нее очень внимательно, словно изучая золотой, потертый Лизиной пяткой, дизайнерский логотип. Ситников в это время, точно классический любовник из анекдота, сидел в огромном платяном шкафу, и тихие, слегка наэлектризованные шелка льнули к нему, будто ласковые призраки. Раздвижная дверца шкафа стояла криво на своем направляющем рельсе, щель плюс овальное зеркало в лаковой раме давали затаившемуся Ситникову обзор комнаты. Он видел, как близко, очень близко прохромали по глухому ковру бежевые ботинки, шевелившиеся так, будто их владелец поджимал внутри кривые пальцы, щупал сквозь подошву путь, пытался рвать ковровый ворс, точно густую траву. Почему-то Ситников очень боялся, что не вовремя явившийся муж сделает лишний шаг и увидит то, что прячется на полу между кроватью и окном, там, где предательски натянулся под человеческой тяжестью стеклянистый узорчатый тюль.
Странно, ведь Ситников притаился не за кроватью, а в шкафу, среди шелков. Тем не менее, он ощущал под ложечкой какой-то жесткий железный трепет, и его ладони, державшие ком собственной одежды, совершенно взмокли. По счастью, Фролов не сделал рокового шага – поднял туфлю и глубокомысленно в нее уставился. Потом он вернулся, встал напротив шкафа и принялся рассматривать Ситникова – то есть, конечно, не Ситникова, а свое отражение в зеркальной створе, слегка как будто дребезжавшей. Но Ситникову, переставшему дышать, явственно чудилось, будто зеркало сделалось прозрачным, и будто они с Фроловым через посредство этого зеркала приобрели разительное сходство, стали, можно сказать, одним человеком.
Затем бежевые ботинки тяжело и тихо удалились – левый, правый, левый, правый. Через небольшое время послышался шорох душа. Ситников, весь обсыпанный, точно сахаром, липкими мурашками, выскользнул из шелковых призрачных объятий, поскакал легкой раскорякой, почти невидимой кикиморой, на ходу натягивая брюки. Фролов, плещась под душем, ревел, как тюлень. В холле на фигурном столике лежало надкушенное Лизой лаковое яблоко, белая мякоть на месте укуса уже начала покрываться бархатцем, ржаветь; на очках у Ситникова, на левой линзе, маячило густо-красное пятнышко, и он растер его скрипнувшими пальцами.