Единственное число любви - Мария Барыкова
С тех пор я научилась произносить эту молитву так, как всегда читала лермонтовское «Я, Матерь Божия…» — без всякого внешнего выражения, монотонно и словно торопясь, но будучи полностью погруженной в действо, в настоящий тайный разговор, где слова не так уж и важны. И всю эту позднюю осень раздавались по пустынной квартире мои смиренные просьбы. Но уныние продолжало таиться то в оставленном раскрытым томе, то в тоскующем теле собаки, то в пустоте за окном, за которым уже давно пора было появиться снегу. Снег всегда появляется как высшее освобождение, стирая все различия и уравновешивая живое и мертвое; тем более у нас, где только в смерти — или, по крайней мере, приближающейся к ней по духу зиме — город открывает свое подлинное лицо — лик кавалера Ничто, в любое другое время прикрытый вечными масками культуры и разума. И в конце концов снег пошел, не по-осеннему щедрый и, как обычно, равнодушный. А спустя еще пару недель он уже бросал под ноги идущим по Невскому изящные пушкинские росчерки сухой поземки.
В этих росчерках, в серебряных вензелях я шла в Публичку и на углу Думской неожиданно столкнулась с Лерой — кузиной Никласа, которая по каким-то неведомым мне обстоятельствам много лет жила у них в доме и слепо обожала Ангелину. Если бы я не знала неукротимой страсти последней к мужчинам, мне в голову непременно полезли бы сапфические мысли, но здесь это было исключено. Мое внутреннее непонимание усиливалось еще и тем, что сама Лера была очень недурна собой, причем в редком у нас настоящем малороссийском типе, и, кроме того, обладала несомненным даром в керамике: ее вещи с легкостью уходили за границу и во множестве украшали выставочные залы и коллекции. В них кипел буйный хмель жизни, яркий, бесшабашный, и было странно видеть, что их автор всегда тих, аккуратен, спокоен и не имеет никакой иной заботы, кроме того, чтобы обожаемая Ангелина Александровна была довольна. Тем не менее я всегда относилась к никласовской кузине с теплотой и даже потаенным интересом, не исключавшим, правда, и жалости.
Поэтому я с удовольствием потянула ее в ближайшее кафе. Но, глянув на меня из-под расписного платка как-то хмуро, она отказалась, хотя в то же время ее рука осторожно легла мне на локоть.
— Я хотела попросить вас об одном… одолжении. Мне бы очень хотелось съездить на могилу к Никласу, но я не знаю… — я вспомнила, что ее действительно не было на похоронах, — боюсь, не смогу найти…
Меня кольнуло чувство, похожее на ревность, и я достаточно небрежно заметила:
— Но почему бы вам не взять с собой Ангелину?
Можно было подумать, что я произнесла нечто чудовищное, настолько вспыхнули и без того румяные щеки.
— Как вы можете?! Для Ангелины Александровны это было бы лишним страданием! А попросить мне больше некого.
Честно говоря, я даже обрадовалась этому предложению, как богу из машины: если там, в безгрешном небе, где уже нет никаких предпочтений, Никлас решил отказаться от меня, то на земной тверди я не собираюсь лишаться того, что дает не только боль, но и силы. Мы договорились встретиться через день прямо на полукруглой вокзальной площади.
С вечера грянул мороз, а я, совсем забыв, что на кладбищах всегда холоднее, чем даже на городских окраинах, оделась достаточно легкомысленно. К тому же с полудня пошел густой снег, еще в воздухе сплетавший свои рваные нити в жесткие клубки, которые больно задевали лицо.
Собор посередине ровного безлюдного поля был придавлен снегом, скрадывавшим высоту. Снег скрипел, а метель расписывала инеем брови и выбившиеся пряди; Лере это шло, но я выглядела отвратительно и, то тут, то там проваливаясь в сугробы, с мазохистским упоением бичевала себя за желание казаться привлекательной даже на кладбище. Мы обошли собор, вокруг которого еще держалось какое-то подобие света и пространства, и свернули вправо. Я не сомневалась, что смогу найти могилу — не только потому, что всегда безошибочно запоминала местность, но и потому, что в тот душный гнилой день все виделось обнаженно и отчетливо, до рези в глазах, до синей бархатистой бабочки, вызывающе спокойно сидевшей на моей руке, когда я наклонилась за комочком земли… Но теперь мы попали в заколдованный круг: могильные ограды множились, манили и обманывали, небо темнело, и откуда-то, сначала едва уловимой волной и ненадолго, потянуло сладковатым запахом, не сразу различимым в легком морозном воздухе. Я незаметно поглядела на Леру: кажется, она еще ничего не чувствовала и по-прежнему была преисполнена решимости найти могилу. Но вдруг ноздри ее расширились, она остановилась и, глядя мне прямо в глаза, спросила:
— Вы что, нарочно не хотите подойти к нему со мной?
— Помилуйте, Лера, я замерзла не меньше вашего! И почему бы мне не подойти именно с вами?
Она как-то устало вздохнула, и рука в меховой варежке, державшаяся за прут ограды, безвольно съехала, уткнувшись в наметенный сугробик, как мертвая мышка.
— Значит, даже теперь вы не хотите делить его ни с кем, — услышала я в очередном порыве ветра. — И ничем не хотите искупить своей вины.
— Вины?! О какой вине вы говорите, Лера? — В ноздри уже явственно бил запах разложения, надолго пропитывающий любую одежду и перебивающий любые другие запахи.
— Хорошо, я скажу сама. Вы сделали самое ужасное, что можно было сделать для такого человека, как Никлас, — вы убили его мечту. Ваше предназначение было — недосягаемость, с верой в которую можно вынести все и умереть с радостью… с легкостью, по крайней