Мария Фашсе - Правда по Виргинии
7
Сантьяго, как призрак, появился из темноты комнаты; он не поднял жалюзи. Я пила кофе за столиком в гостиной и намазывала абрикосовым вареньем половинку тоста, которую Диего не доел перед уходом. Я недавно переоделась – в бриджи цвета хаки, черную маечку и туфли без задников, – а Сантьяго еще нет. На нем красные трусы; джинсы и футболка перекинуты через правую руку, как полотенце. Он пригладил растрепанные волосы, но по лицу было видно, что проснулся он давно. Наверное, ждал, когда уйдет Диего, чтобы встать.
– Доброе утро, – сказала я.
Он кивнул, не отрывая руку от волос, и зашел в ванную.
Я пошла подогреть кофе в мцкроволновке, а когда вернулась, он уже сидел на стуле Диего. Волосы у него были мокрые, а на лбу блестела капелька воды, я еле сдержалась, чтобы не стереть ее. Я налила ему кофе в синюю чашку, которую купила специально для него.
– Сделать еще тостов?
– Нет. Достаточно просто кофе.
– Ты ничего не ешь.
Он улыбнулся, и казалось, что от его улыбки открылись все жалюзи в доме, и все наполнилось светом. «Тебе нужно чаще улыбаться, – подумала я. – Нет, лучше не улыбайся».
– Я поеду в Сан-Тельмо.
Я налила ему еще кофе. Сантьяго не пил его, а просто держал чашку в руках. Я хотела встать и включить музыку, но так и сидела неподвижно, сжимая чашку, словно мне нужно было согреть руки, как я это делала в Париже, когда мы с ним так же сидели и пили кофе. «Смешно, что мы не разговариваем, – подумала я. – Почему он ничего не говорит? Почему молчу я?»
Он поставил чашку на стол.
– Ладно, я пошел, – сказал он и потрепал меня по голове на прощание.
8
Я посмотрела, как Сантьяго заворачивает за угол, и оглядела комнату, которая разделилась на зоны света и тени.
Сантьяго плохо заправил одеяло, я перестелила его, разгладила складку под подушкой, но потом разобрала кровать, завалилась на нее и уткнулась носом в простыню. Она пахла влажностью и потом, она больше не пахла Августином. Я вспомнила, что тоже нюхала простыни в мадридском отеле, как только Сантьяго ушел. Я не могла вспомнить, был ли это тот же самый запах.
Я взглянула на сумку. На ней висел маленький замочек, но Сантьяго его не закрыл. Мне ничего не стоило заглянуть в нее. Но я этого не сделала. Вместо этого я открыла шкаф Августина.
На одну из полок Сантьяго положил пару своих рубашек, и вдруг мне пришла в голову мысль, что, если бы он и хотел что-то спрятать, он спрятал бы это в этом самом шкафу, а не в своей сумке. Я встала на стул и протянула руку к верхней полке. Свитера и зимние рубашки Августина; я провела рукой к центру, ощупала правую стенку, и у левой стенки моя рука натолкнулась на что-то картонное. Тетрадь. На обложке под портретом какой-то знаменитости было написано: «Мой дневник».
Я села на стул, держа тетрадь в руках. Я перевернула ее и внимательно осмотрела, словно искала способ открыть ее. Наконец я открыла ее на последних записях, после которых листы были чистыми и гладкими.
Там было написано: «Я ненавижу свою маму».
Я посмотрела в окно, как смотришь на поверхность воды, когда погрузился уже достаточно глубоко. А воздух заканчивается, и надо выныривать, чтобы вдохнуть еще. По дорожке напротив шла рыжеволосая женщина в плаще ярко-синего цвета, она несла пакет из супермаркета, как дамскую сумочку. Собака справляла нужду под деревом, которое только что постригли, лысый мужчина в костюме для бега вел ее с прогулки.
Я плакала. Молчаливый и продолжительный плач. Слезы капали, как, наверное, падали бы капли дождя, если бы он шел в тот момент. Когда я плакала последний раз? После смерти моего отца. После расставания с Сантьяго. Я всегда плакала, глядя в окно. Видя, что все идет своим чередом, что земля продолжает вертеться, я сначала расстраивалась, а потом успокаивалась. Еще я плакала из-за Томаса. Смерть. Я всегда плакала, когда что-то умирало.
Я ненавижу свою маму. Это было последнее, что написал Августин, за день до того, как уехать в лагерь. Я попыталась вспомнить. За что мог ненавидеть меня мой сын? Уж точно не из-за Сантьяго. Я ненавижу свою маму. Пару лет назад, когда Августин только учился писать, он написал в похожей тетради: «Я люблю свою маму. Моя мама любит меня». Зачем он научился писать букву «ж» и все остальное?
Я быстро закрыла тетрадь, словно услышала его шаги, и убрала ее обратно между свитерами. Тут раздался телефонный звонок.
– Привет. – Мой голос прозвучал неожиданно хрипло.
– Привет. Что с тобой? Ты простыла? Это была Адриана.
– Да. Немного.
– Вчера она ушла с Андресом.
«Андрее?» – подумала я. Голос Адрианы вытеснил круглые буквы Августина, я смогла выбраться на поверхность, цепляясь за ее слова, как за спасательный круг.
Я еще не отнесла на кухню посуду после завтрака. Если я сейчас же не помою чашки, потом будет трудно отмыть кофе с донышек.
– И хорошо, – сказала я. «Я ненавижу свою маму», – снова проплыло у меня в голове, и ненависть Августина породила во мне ненависть к самой себе. Мне было не важно, ушла Веро одна или с Андресом. Меня ничто не волновало.
Адри что-то ела во время разговора. Я слышала, как она жует.
– Она мать. Как все. Мы ищем того, кто бы нас защищал, кто бы нас поддерживал, но, в конце концов, мы сами защищаем и поддерживаем.
«То чего мне не хватает», – подумала я.
– Материнский инстинкт живет в каждой женщине, это как менструация, только мы не обязательно проявляем его по отношению к детям.
Наверное, Адриана была права, но я не хотела слышать это именно сейчас, когда я только что узнала, что мой сын меня ненавидит.
– Я не чувствую себя матерью Диего, – сказала я и подумала, что не знаю, плохо это или хорошо.
Адриана не слушала меня, на самом деле она хотела поговорить о другом. Не о Веро. Я хорошо ее знала: она хотела поговорить о себе, о ней с Клаудио. У нее что-то случилось, хотя это было только предчувствие, плохое предчувствие. «В любви нет вернее способа узнать что-то, чем предчувствие. Удивительно, но оно почти всегда верное, особенно плохое», – сказала она как-то. Иногда она говорила правильные вещи, несмотря на то что цитировала Норвуд. Но у меня не было настроения, чтобы расспрашивать ее.
Адри продолжала говорить и жевать, а я продолжала отвечать односложно.
– В дверь звонят, – соврала я.
«Я плохая подруга, плохая мать, плохая жена», – подумала я. Но это разные вещи. Быть плохой матерью, плохой дочкой, плохой женой или плохой подругой – не одно и то же. Родственные связи не выбирают, и поэтому они более крепкие. Или более слабые? Все-таки более крепкие. Если сын, мать или отец делают что-то неожиданное, мы удивляемся, разочаровываемся, но стараемся принять их такими: мы пытаемся помочь им или просто поддерживаем их. Если бы Диего сделал что-то неожиданное, что бы меня напугало, он бы стал мне чужим, наш брак был бы под угрозой. Все, что я думала, что знаю о нем, встало бы под сомнение. Я вспомнила одну вещь, которая не была связана с Диего. Тот марокканец из университетского общежития, который пригласил меня поесть хлебного супа, – Диего тоже приглашал меня поесть хлебного супа, может быть, поэтому я это запомнила. После еды мы пошли к нему в комнату пить чай. Он не приставал ко мне, даже не пытался поцеловать, мне это нравилось, но он мне не нравился. Я выпила две чашки чая и уснула у него в кровати. Когда я проснулась, он сидел за своим письменным столом, боком ко мне, склонившись над маленькой бутылочкой, чья крышка служила кисточкой или пинцетом, его нос почти касался стола. «Кокаин», – подумала я. Наркотики были в общежитии, как и секс, везде, но я их не видела. Марокканец обернулся и смущенно посмотрел на меня. Это не был кокаин: он с помощью жидкого корректора подделывал дату на своем европейском паспорте, чтобы путешествовать, не платя пошлину.