Единственное число любви - Мария Барыкова
— Разве ты не понимаешь, с чем играешь?!
Я не понимала, но остановилась. Будучи младше Владислава на десять лет, я всегда предполагала за его словами какие-то тайные, недоступные мне смыслы, которые могли быть понятны только людям его поколения, а главное — того круга, что навсегда остался для меня загадкой, круга театрально-университетских юношей конца шестидесятых с их удивительным переплетением веры и цинизма. И я боялась этих смыслов.
Мы разбили палатку на заболоченном берегу Сороти как раз напротив тригорского парка. Обезумевший от свободы и запахов Амур то исчезал, то появлялся, несколько растерянный, но преисполненный сознанием каких-то своих побед. Однако вскоре его набеги стали короче, а растерянность очевидней. Над нами повисла раскаленная багровая луна, и пес все ближе придвигался ко мне, опасливо и недоуменно поглядывая на небо. Желая ободрить его, я сделала несколько шагов к берегу и остолбенела: снизу неуловимо и неумолимо наползал туман. Он шел, как печенежское войско, неслышно окружая нас непроницаемой слепой стеной, неотвратимо стягиваясь тугой петлей. Тогда в испуге, уже сама цепляясь за поднявшийся загривок собаки, я оглянулась — но и сзади не было спасения от молочно-сизых клочьев, таившихся за каждым стволом, за каждым кустом…
— Иди сюда, — севшим голосом позвала я, и Владислав вышел из палатки в какой-то немыслимо длинной белой рубахе, доходившей почти до его прекрасно вылепленных коленей.
Он приближался к нам медленно и беззвучно, словно греческий бог, решивший осчастливить простых смертных. Он шел, и туман тут же закрывал пространство позади него так, что высокая фигура казалась порождением самих этих холодных сгустков. Мы остались в крошечном кругу, и я, чувствуя, как мою спину и голые ноги уже лижут скользкие языки, вдруг от ужаса вытянула вперед руки, пытаясь защититься от того, что должно было сейчас произойти. Но тут не выдержал Амур: вжавшись в землю, как в последнюю оставшуюся реальность, он запрокинул голову и завыл хриплым срывающимся басом. Потом на несколько секунд стало тихо, и в этой призрачной тишине я с каким-то облегчением услышала, как издалека, с той стороны реки, раздалось другое, не испуганное, но печальное и нежное подвывание, будто кто-то невидимый пел первобытную колыбельную. «Аа-а, аа-а!» — раскачивалось в ушах и в сердце. Страх исчез, и, войдя в замкнувшееся кольцо рук, я еще успела счастливо прошептать в падающее на меня небо: «Это Донго».
Утро, несмотря на вчерашнюю красную луну, было светлым и теплым, лишь над водой как напоминание курился мутноватый дымок. В извинение своей минувшей слабости Амур уже умудрился поймать и преподнести мне жирную полевку, а Владислав, к моему удивлению, оставил ее у входа в палатку и сам предложил побродить поодиночке, где вздумается, взяв пса с собой.
— Пушкинские прелести меня давно не трогают, — усмехнулся он, — а вот пройтись по лесу с собакой — наслаждение забытое.
И мы разошлись по разные стороны реки.
Конечно, после Довлатова осматривать заповедник с возвышенными чувствами невозможно, тем более что бессмертные типы восторженного идиотизма постоянно подтверждают горькую правоту хозяина «ундервуда». Через четверть часа после того, как я вышла на «дорогу, размытую дождями», о чем в жарком сухом августе громко кричали аж три надписи, на мой вопрос, попаду ли я этой дорогой к дому, всклокоченное существо неопределенного пола закатило глаза и театральным шепотом уточнило:
— К дому Поэта?!
— Нет, управляющего, — буркнула я и убежала вперед, дабы не смущать святой веры… в неведомое.
Михайловское походило скорей на добропорядочное бюргерское хозяйство где-нибудь в Швабии, чем на одно из богатейших имений Псковщины, приведенное сначала Сергеем Львовичем, а потом и его сыном в убогое поместьишко с обветшалыми крышами и ленивой дворней. Отстраниться от этой аккуратненькой черепички, затейливых цветиков и пейзанских тынчиков можно было, лишь встав спиной к дому и поглядев на реку, единственно настоящую в своем равнодушии. Уходя, я с тайным злорадством украла из-за забора — на сей раз весьма недекоративного — недозрелое пушкинское яблочко и с тем же злорадством выбросила его едва надкушенным в ганнибаловский пруд, впрочем по-настоящему жутковатый. Над Ганнибалом, видимо, тряслись меньше, что явно шло лишь на пользу. Петровское оказалось еще на реставрации, и я отправилась в Тригорское, с ужасом ожидая и там увидеть нечто бутафорски постыдное.
На удивление там все оказалось живее, и даже бойкая торговля открытками с «зайцем, перебежавшим дорогу Пушкину», в общем-то не испортила картины. Я прошлась по парку, удивляясь его нелепости и поглядывая по сторонам в надежде увидеть Гавриила, выслушивающего деревья. Спрашивать о нем у чужих мне не хотелось. Но его нигде не было: ни под елями, ни за банькой, ни даже у векового дуба. И вся эта поездка вдруг показалась мне дурацкой детской затеей, и сразу же захотелось обратно, поскольку окружающая природа выглядела ничуть не более живой, чем в городе, скучной попыткой установить внешние человеческие правила.
Но поля за оградой все-таки были хороши и так песен-но волновались под ветром, что я решилась на последнее, совершенно внезапно пришедшее мне в голову средство: подражая Гавриилу, я громко и протяжно свистнула. На меня, как на кощунственную нарушительницу поэтова покоя, с подозрением оглянулись трепетные туристы, но больше ничего не произошло: не вынырнула из волнами ходившего поля золотая тень, не мелькнула за деревьями синяя роба — только безымянный цветок сломался под моей ногой. Прислонившись к ограде, я зло закурила, за короткие две минуты заставив себя успокоиться тривиальной мыслью о том, что каждому свое и что нет смысла лезть туда, где ты не только чужая, но своим вторжением способна что-то испортить или даже безвозвратно погубить. Ласковое лицо Никласа вспыхнуло и погасло в уже бессильных березовых листьях, и, опустив голову, но твердой походкой я пошла к выходу, сбивая по пути головки каких-то увядавших кусточков и по детской привычке срывая жирные, почти лиловые васильки.
— Думаю, что растение, столь преисполненное важности, не заслуживает подобного обращения, — раздался голос прямо мне в спину.
— Что не заслуживает обращения? — почти механически переспросила я.
— Боярская спесь! — раздалось вместо приветствия. —