Кристин Хармель - Забвение пахнет корицей
На полчаса я забываю обо всем, погрузившись в чтение многочисленных свидетельств о том, как началась война, как евреи во Франции и в других странах Европы были лишены прав, объявлены вне закона, о том, как их начали вывозить из страны.
И моя бабушка не просто застала эти времена. Все, что случилось, коснулось ее близких, самых любимых людей. Закрыв глаза, я тяжело дышу. Сердце стучит в груди с удвоенной силой, когда я слышу женский голос:
– Мадам Маккенна-Смит?
Я тут же открываю глаза. Передо мной стоит женщина моих лет, с каштановыми волосами, собранными в пучок, с мелкими морщинками вокруг синих глаз. На ней темные джинсы и белая блузка.
– Да, это я, – откликаюсь я и торопливо исправляюсь: – То есть я хотела сказать: oui, madame.
Она улыбается.
– Это не страшно. Я немножко говорю по-английски. Я Кароль Дидо. Не хотите ли пройти со мной?
Я иду следом за ней дальше через экспозиционные залы, где демонстрируются еще фильмы, мы проходим мимо других стен, плотно завешанных документами и табличками с информацией. Кароль выводит меня в зал, заполненный фотографиями детей – их столько, что глаза разбегаются. Я притормаживаю и читаю, что написано под одной из них.
Рашель Фурнье. 1937–1942, гласит надпись. На снимке маленькая темноволосая девочка улыбается в камеру, на голове у нее два хвостика с большими бантами, в руках – большой резиновый мяч.
– Это все французские дети, у которых отняли жизнь, – мягко говорит Кароль.
– Боже правый, – вырывается у меня. Эти снимки ошеломляют даже больше, чем леденящие кровь фотографии убитых, которые я только что видела в предыдущем зале. Глядя на эти лица, я не могу не думать о собственной дочери. Выпади ей участь родиться в другое время и в другой стране, ведь и она могла бы стать одной из этих девочек на стене.
– В ту войну погибло почти одиннадцать тысяч детей из Франции, – говорит Кароль, видя выражение моего лица. – Этот зал всегда заставляет меня думать о том будущем, которого им не досталось.
Ее слова звенят у меня в ушах, пока я следом за ней вхожу в лифт. Кароль нажимает кнопку четвертого этажа. Мы поднимаемся молча, а я все думаю о семье Мами, об этих утратах, обо всем, что безвозвратно потеряно.
Кароль приводит меня в современный кабинет, у заваленного стопками книг и документов письменного стола стоят два стула. Из окна видна церковная башня, возвышающаяся над жилыми домами, а по стенам висят детские рисунки с надписью «Маме». Кароль жестом приглашает меня присесть на один из стульев, а сама садится к компьютеру.
– Так что же заставило вас проделать столь далекий путь до Парижа? – спрашивает она, одновременно щелкая мышью и нажимая какие-то клавиши на клавиатуре.
Я повторяю историю Мами, объясняя, что имена, очевидно, принадлежат ее родителям, сестрам и братьям, которых бабушка потеряла во время холокоста. Рассказываю, что нашла по документам всех, кроме Алена, следов которого, похоже, нет нигде. Говорю, что никак не могу понять, как складывалась судьба бабушки: в документах на депортацию ее имени тоже нет.
– Но вы же сказали, что бабушке удалось избежать ареста и покинуть Париж? – уточняет Кароль.
Я киваю.
– Да. То есть я так полагаю. Бабушка никогда об этом не рассказывала. А сейчас она страдает Альцгеймером.
Кароль качает головой.
– Значит, прошлое для нее почти потерялось.
– Ну да. Потому я и пытаюсь разобраться, понять, как все это было. Бабушка хотела, чтобы я узнала, что стало с ее родными. Если я вернусь домой без сведений об Алене, это, боюсь, разобьет ей сердце.
– Мне жаль, что мы больше ничем не можем вам помочь, но если его нет в записях, тут ничего не поделаешь.
Я совсем падаю духом.
– Так что же? – тихонько спрашиваю я. – Мы так никогда и не узнаем, что с ним сталось?
Кароль колеблется.
– Есть еще один шанс, – говорит она наконец.
– Какой?
– Есть один человек… – начинает Кароль, но замолкает, не закончив мысль. Она вскакивает, долго листает карточки в старой картотеке, потом достает мобильный телефон и набирает номер. И через мгновение принимается тараторить по-французски, поглядывая на меня, слушает, говорит что-то еще и дает отбой. – Voil a,` – Кароль пишет что-то на листке бумаги, – возьмите вот это.
Я беру у нее лист бумаги и вижу на нем имя, адрес, какие – то четыре цифры и букву А.
– Это Оливье Берр, – говорит она и чуть улыбается. – Он – легенда.
Я вопросительно гляжу на нее, ожидая пояснений.
– Он стар, девяносто три года, – продолжает она. – Он пережил Холокост, и для него делом жизни стало составление списка евреев Парижа, не только тех, кто пропал, но и тех, кто вернулся.
Я с недоверием смотрю на нее.
– Вы хотите сказать, его списки отличаются от ваших?
– Oui, – подтверждает Кароль. – У него сведения от самих людей: тех, кто был в лагерях, кто пришел в синагоги после войны, кто до сих пор жив и оплакивает свои утраты. Наши записи официальные. Его записи сделаны со слов свидетелей, иногда в их рассказах могут оказаться неизвестные нам факты.
– Оливье Берр, – повторяю я шепотом.
– Он сказал, вы можете прийти прямо сейчас. Эти цифры – код его домофона. Он сказал, чтобы вы входили сами.
Я киваю. Сердце выпрыгивает из груди.
– Как мне туда пройти?
Кароль объясняет дорогу, заметив, что лучше идти пешком, так я доберусь быстрее, чем на такси.
– А еще по дороге вы увидите Лувр и перейдете через Сену по мосту Искусств. Надо же вам во время поездки и Париж посмотреть.
Я отвечаю улыбкой, вдруг сообразив, что до сих пор не видела даже Эйфелеву башню.
– Большое спасибо! – Я поднимаюсь со стула в смешанных чувствах: разочарованная бесплодными поисками, но с надеждой на помощь Оливье Берра.
– Bonne chance, – с приветливой улыбкой желает Кароль и протягивает мне руку. – Желаю удачи, – переводит она, глядя мне в глаза.
Следуя указаниям Кароль Дидо, я прохожу узкими проулками и оказываюсь на многолюдной шумной улице Риволи. Оставив слева от себя готический фасад парижской ратуши Отель-де-Виль, я иду вдоль витрин – H&M, Zara, Celio, Etam – совсем как дома, на Ньюбери-стрит в Бостоне. Французские флаги полощутся на ветру, словно салютуют мне синими, белыми и красными вертикальными полосами. Деревья по обочинам улиц по-осеннему зарумянились, покраснели и уже начали ронять листья на тротуары, под ноги прохожим.
Я сворачиваю налево, как только передо мной появляется необъятная громада Лувра. Прохожу по квадратной площади, образованной стенами музея, и на миг останавливаюсь, задохнувшись от восторга. Я не особый знаток истории Франции, но вспоминаю, что Лувр был королевским дворцом, и, глядя вокруг, я невольно воображаю, как монарх семнадцатого века шествует по этой площади в сопровождении свиты.