Пэт Конрой - Принц приливов
Доктор Лоуэнстайн слушала меня, не перебивая.
— И какой же эпизод утаил от вас отец? — поинтересовалась она.
— Небольшой и в общем-то незначительный. Помните, как однажды в сарае на отца наткнулась беременная крестьянка?
— Помню. У нее было миловидное лицо, и она напомнила ему вашу мать.
— И она с криками побежала звать мужа. Это правда лишь отчасти. Мой отец не бросился в поля и не спрятался в речной пещере. Он схватил миловидную беременную немку и задушил ее прямо в сарае. Поскольку отец был летчиком, он никогда не видел лиц людей, которых убивал. Лицо немки находилось от него в пяти дюймах. Отец сломал ей шейные позвонки, и женщина умерла в муках у него на глазах.
— Том, когда вы узнали об этом случае?
— В ту ночь, когда от отца ушла моя мать, — ответил я. — Наверное, отцу необходимо было объяснить мне и себе самому, почему он превратился в человека, которого боялись собственные дети. Немецкая крестьянка была его тайной и стыдом. Мы — семейство с тщательно охраняемыми тайнами, которые рано или поздно нас убивают.
— Ваша история завораживает, но из нее я мало что узнала о Саванне.
— Пленки, записи, — напомнил я. — У вас же зафиксирован ее бред.
— Вы о чем, Том? — удивилась доктор. — Она ничего не говорила ни про Германию, ни про бурю. Ни слова о священнике и повитухе.
— Нет, говорила. По крайней мере, я так думаю. Саванна упоминала женщину, Агнес Дей. Я рассказал вам об Агнес Дей и о том, откуда на самом деле она взялась.
— Простите, но вы не рассказывали ничего подобного, — хмурясь и недоумевая, возразила доктор Лоуэнстайн.
— Доктор, в детстве мы без конца слышали эту историю. Она была для нас чем-то вроде сказки на ночь. Но мы не все понимали. Как выглядел патер Краус? Была ли у него борода? Где жила Сара Дженкинс? Сколько людей в семье Фишеров? Мы живо представляли патера Крауса, служащего мессу. Во всяком случае, так нам казалось. Но дети часто многое путают. У нас получалось, что это Сара Дженкинс носила отцу еду на колокольню. Или Гюнтер Краус тащил нашу мать в хлев по залитому водой двору. Вы же знаете, как дети добавляют свои подробности. Их фантазия искажает реальность до неузнаваемости.
— Но кто такая Агнес Дей?
— Первой эту ошибку сделала Саванна, а мы с Люком подхватили. На пленке сестра выкрикивает слова, которые отец услышал из уст немецкого священника.
— Том, я что-то не помню.
— Молитва, начинающаяся со слов «Agnus Dei». Саванна решила, что так звали женщину из Гамбурга, которую любил священник. Причем любил настолько сильно, что произносил ее имя даже во время мессы.
— Удивительно, — заключила доктор Лоуэнстайн. — Просто удивительно.
Глава 5
После первой недели все эти нью-йоркские летние дни приобрели форму и упорядоченность — интроспективные и исповедальные, когда я разматывал перенасыщенное страданиями прошлое нашей семьи перед обаятельным психиатром, работа которой заключалась в устранении ущерба, нанесенного всем нам моей сестрой.
История медленно разрасталась; по мере ее изложения я начал ощущать пробуждающуюся внутреннюю силу. Первые несколько дней я только и делал, что слушал пленки, с холодной объективностью запечатлевшие всю глубину сестринского срыва. Звуки вылетали из уст Саванны болезненными порциями. Я записывал ее слова на бумагу, перечитывал и каждый день поражался новым подробностям, которые я сам забыл или подавил. Каждая ее фраза — какими бы сюрреалистическими или чудовищными они ни были — имела под собой реальное основание; за каждым воспоминанием следовало новое. В итоге вся эта хитроумная геометрия складывалась в моей голове в единое целое. Бывали дни, когда я едва мог дождаться пятичасовой встречи с доктором Лоуэнстайн.
В своем подсознании я сталкивался как с дикорастущими плодами, так и с ухоженными виноградниками. Я пытался отсекать обыденные или общие моменты. Будучи сборщиком событий из печального прошлого Саванны, я не пропускал ни одной травинки и мечтал найти единственную розу, заключавшую в себе образ тигра. Я знал, что в лепестках клевера, пахучих травах и дикой мяте скрыты значительные части правды.
Сидя в гостиной Саванны, среди книг и папоротников, я чувствовал, что главным моим врагом является неопределенность. Моя задача на лето была довольно простой: совершить путешествие по собственной личности. Я намеревался изучить события и происшествия, сформировавшие посредственность, привыкшую занимать оборонительную позицию. В те дни я никуда не торопился. Время текло, вежливо напоминая о себе перемещением солнца над Манхэттеном. Я пытался вычленить суть, изучить свои внутренние спутники с бесстрастием астронома, осведомленного о двенадцати лунах, что обрамляют перламутровый шар Юпитера.
Мне начала нравиться тишина утренних часов. В этом спокойствии я стал вести дневник, записывать важные мысли. Мой почерк не особо отличался от того, какому нас учили в средней школе; просто с каждым годом он становился мельче, отражая мое собственное измельчание. Поначалу я сосредоточивался только на истории Саванны, однако постоянно возвращался к себе, пропуская эпизоды через свое видение. Никто и не поручал мне интерпретировать мир глазами сестры. Самой лучшей помощью Саванне было бы с предельной честностью рассказать психиатру свою собственную историю. Я прожил на редкость трусливую и пассивную жизнь, до краев наполненную разными ужасами. Моей сильной стороной было то, что я являлся очевидцем почти каждого значительного события в жизни Саванны.
В Нью-Йорке у меня была миссия, почти работа. Я желал объяснить, почему моя сестра-близнец вскрывает себе вены, почему ее мучают жуткие видения, почему неотступно преследует детство, полное стольких конфликтов и унижений, что шансы на примирение с ним весьма невелики. По мере того как я буду взрывать запруды памяти, я буду записывать все мелочи, вынесенные потоками на воображаемые улицы единственного города, который я когда-либо любил. Я поведаю доктору Лоуэнстайн о потере Коллетона и о том, как гибель города оставила в памяти следы побелки и отметины цвета яичной скорлупы. Если я сумею набраться мужества и рассказать обо всем этом, не забегая вперед, если смогу напеть мелодии тех мрачных гимнов, что столь решительно заставляли нас двигаться навстречу неумолимой судьбе, тогда мне удастся объяснить, почему моя сестра ведет свою горестную войну с окружающим миром и миром внутренним.
Но вначале нужно время для обновления, для овладения свежим подходом к самонаблюдению. Почти тридцать семь лет я потратил на создание собственного образа. Я устраивал засаду на самого себя, безоговорочно веря определению, данному мне родителями. Они с раннего возраста отчеканили меня, как некий таинственный иероглиф, и я всю жизнь пытался наладить отношения с этим «чеканным образом». Родители изрядно преуспели в том, чтобы сделать меня чужим самому себе. Они наделили меня точным обликом сына, который был им нужен, а поскольку у меня в характере имелись черты услужливости и оглядки на общепринятые нормы, я позволял отцу и матери лепить и ваять из себя плавные очертания уникального ребенка. Я приспосабливался к их меркам. Родители подавали сигнал, и я танцевал по команде, будто спаниель. Им хотелось учтивого сына — и старомодная южная учтивость изливалась из меня неиссякаемым потоком. Осознав, что Саванна всегда будет тайным источником стыда и неискупимым преступлением, родители страстно мечтали об устойчивом близнеце, о столпе здравомыслия, уравновешивающем семейное здание. Им удалось сделать меня не только нормальным, но и тупым. Конечно, они не подозревали, что передают мне свои самые чудовищные качества. Я жаждал их одобрения, их рукоплесканий, их чистой, бесхитростной любви; даже поняв, что они не могут дать мне такую любовь, я годами продолжал ее добиваться. Любить своих детей означает любить самого себя; мои родители от рождения и в силу обстоятельств были лишены этой «чрезмерной благодати». Мне требовалось восстановить связь с моим утраченным «я». У меня имелись задатки человека совсем иного типа, но я потерял с ним контакт. Мне нужно было наладить отношения с этим потенциальным человеком и осторожно убедить его стать взрослым.