Андромеда Романо-Лакс - Испанский смычок
— Невероятно, — выдохнул я. — Похоже, у меня теперь уйма работы.
— На всю жизнь, — сказал он. — Не проболтайся моей жене, что я отдал тебе книгу.
И мы расстались. Только потом до меня дошло, что я так и не узнал его имени.
Первые месяцы пребывания в Барселоне мир, в котором мне было комфортно, ограничивался лишь виолончелью, стулом да радиусом смычка. Сейчас он изменился, стал значительней, чем сам Рамблас — с его калейдоскопом звуков и красок, пороков и кумиров. Музыка, бывшая когда-то единственной желанной детской игрой, стала моей вселенной, где нашлось место для многого, хорошего и плохого.
Я пошел домой. Альберто, думал я, сейчас наверняка на балконе, наслаждается недолгим полуденным солнцем. Он обязательно спросит меня, нашел ли я то, что мне нужно, и готов ли я снова стать его учеником. Да, отвечу я, нашел. Да, готов.
Весной мама потеряла работу на хлопчатобумажной фабрике. Наши новости не сильно ее порадовали, мы же обрадовались ее приезду. Мы не сообщали, что я зарабатывал деньги, играя для прохожих, чтобы не волновать ее. Но благодаря этому ее долг Альберто сократился. Я знал, что она станет подробно расспрашивать о моей жизни, начнет читать нотации, что я истязаю себя, таская виолончель вверх-вниз по лестнице и по булыжным мостовым. Но мамино беспокойство, как это обычно и случалось, было преждевременным. По-настоящему ее тревожило другое, в частности необходимость платить за освобождение от военной службы. Персиваль вряд ли станет солдатом. Я же еще не подходил по возрасту и к тому же физически был непригоден для призыва, однако мама все время повторяла, что в военное время свои законы.
Казалось, кругом все только и говорили что о призыве, обращая взоры в сторону моря, где каждый день на борт поднимались солдаты, чтобы отправиться через Средиземное море в Марокко. Старики, склонив головы над столиками в кафе, перешептывались о племенах Риф, о схватках интересов в горнорудной промышленности, о защите столицы Испании, о мальчиках, приносящих себя в жертву — и об отказывающихся приносить. Я старался не вслушиваться в чужие разговоры, уже тогда, в 1909 году, воспринимая болтовню о колониях и кровопролитии как старую заезженную пластинку.
Сверхурочная работа на фабрике измотала маму, и сейчас она потихоньку приходила в себя, Альберто был энергичен как никогда, возможно, под влиянием весны, распустившихся на балконе красных цветов и звуков уличных демонстраций. А может, сказывалось присутствие мамы или прекращение нашей долгой с ним ссоры. Он стал более открытым, начал проявлять активный интерес к моим занятиям. Он уже не был таким домоседом, чаще выходил, нередко приглашая меня прогуляться с ним. Я не отказывался от его уроков, но не спешил оставаться с ним наедине вне занятий. И не потому, что у меня не было желания слушать его рассуждения о текущих политических неразберихах, я боялся, что он начнет рассказывать о прошлом, и это волей-неволей вынудит меня дать ему оценку.
У Альберто были свои секреты, у меня свои. Моим первым тайным увлечением стала Книга предзнаменований, и вот сейчас появились сюиты Баха. Всю весну и начало лета я старался не упоминать о подарке владельца нотного магазина. «Шесть сюит для виолончели» были обманчиво просты для исполнения. На обложке доставшегося мне издания указывалось, что для изучения они не представляют трудностей и что любой студент-виолончелист может освоить их. Но это было не совсем так. Сыграть ноты, неукоснительно, математически следуя записи, действительно мог любой виолончелист. Однако надо быть мастером, чтобы расставить акценты, верно передать динамику, наконец, уловить мысль и таким образом превратить эти длинные цепочки прыгающих вверх-вниз нот в музыку, похожий на линейку пассаж — в мелодию, возвышающую, человечную, разрывающую сердце. Я играл сюиты только тогда, когда Альберто не было дома, воюя с ними и в то же время смакуя их.
Разоблачение было неизбежным. По мере того как дни становились жарче, а свежего воздух в квартире все меньше, я передвигал стул все ближе и ближе к дверям, выходившим на французский балкон Альберто. К июню я играл уже на самом балконе, пот стекал по вискам на воротник рубашки.
В один из таких дней, когда я только что закончил исполнение напряженного, с зажатием двух струн одновременно, финала первой сюиты, вдруг услышал доносившийся с улицы голос.
— Вот так! — кричал Альберто. — То, что надо! Начни последние три такта смычком сверху. Подожди, я сейчас поднимусь! — Обернувшись на звук повозки, ехавшей сзади, он вошел через черную калитку и стал подниматься по лестнице.
Я слышал его приближающиеся шаги: первые ступеньки он преодолел как-то по-мальчишески легко, затем сбавил обороты — сил явно не хватало продолжать движение в первоначальном темпе, и вот уже мой слух уловил размеренную поступь вверх по лестнице и, наконец, затрудненное дыхание неюного уже человека. Я почти чувствовал симпатию к нему и в то же время по-прежнему боролся с собой. Мысли о Лисео не отпускали меня: восхитительный Зеркальный зал, слова, начертанные высоко под потолком, те самые, что стали для меня путеводными, подталкивающими к совершенствованию и успеху. Только усилием воли я сдерживал себя, чтобы не закричать. Но едва Альберто переступил порог, я набросился на него:
— Почему вы не сказали мне?
В его взгляде угадывалась еле заметная улыбка. Поднимаясь по лестнице, он запыхался и сейчас, опершись руками на колени, едва переводил дыхание. Шагнув в комнату, он рухнул в кресло, улыбка не сходила с его лица.
— Сюиты Баха, — выдохнул он. — Ты нашел их!
Он указал рукой на кресло. Несколько секунд я стоял как вкопанный, наконец сдался и сел, скрестив руки на груди.
Он махнул рукой в сторону кухни и попросил принести ему стакан воды. Я не пошевелился. Не обратив внимания на мое не слишком вежливое поведение, Альберто положил руки на колени:
— Ничего, я подожду.
Я снова спросил:
— Почему вы не сказали мне?
— Начинающий музыкант не видит нюансов. Он как ребенок, который не знает еще жизни и думает, что все в ней состоит из темного и светлого. Баха нужно уметь читать между нот. Кто-то называет его сюиты этюдами, они таковыми и являются, если ими не проникнуться и не ощутить их суть. Я уверен, ты готов их услышать. — Альберто выпрямился в кресле и сделал глубокий вдох. Улыбка исчезла с его лица. — У тебя есть что мне сказать. Не о Бахе. Я прав?
Я выдохнул:
— У искусства нет отечества.
Он ждал.
А я продолжил:
— Музыка — единственное из удовольствий…