Янина Логвин - Гордая птичка Воробышек
Мужчины продолжают трапезу – пьют вино, беседуют, когда вдалеке на дороге показывается одинокая сгорбленная фигура бродяги с клюкой в руке. Он медленно приближается к трактиру, намереваясь обойти его стороной.
Трактирщик (при виде странника спускаясь со ступеней крыльца): Куда бредешь? Эй! Добрый человек!.. Остановись! Прими из рук моих краюху хлеба. Так жалок ты…Прошу тебя, отведай, бокал вина от влажных губ моих. Здесь тракт кончается, конец пути на юг. Распутье мира… Чаша океана все поглотила, и тебе, мой друг, придется начинать свой путь сначала.
Так раздели со мною стол и кров, умой лицо, передохни с дороги. Я с радостью возьму твои тревоги, коль ты поведать о себе готов. Готов сказать, кто ты: далёкий странник? Святой великомученик? Изгнанник? Или скиталец проклятых дорог, что коротает век за пешим ходом? Я многого хочу, ответь?
Бродяга останавливается и поднимает лицо. Промелькнувшее в его глазах удивление при появлении трактирщика и обращенных к нему словах вдруг сменяется усталостью. Он порывается сделать шаг, но заметив в руке мужчины бокал с вином, беспомощно вздыхает.
БРОДЯГА: Да. Много. Цена твоя безмерна за вино, ведь любопытство – грех. Оно, подобно смерти для меня, как жалость… Ничтожных чувств обитель. Полно! Мне осталось, похоже, расплатиться за него своим рассказом. Что ж, пусть так.
Бродяга берет из рук трактирщика вино и долго с жадностью пьет. Отирает губы рукавом изношенного плаща.
Устал идти. Распутье. Пыльный тракт остался позади, присяду. Вот тот валун покажется наградой истерзанному телу моему. Душе моей, что сумраку подобна, дарована мне дьяволом была. Ему служил я верно. Мгла, как сопло ада, поглотила разум. Изъела доброе, что дадено Творцом мне было, выжгла, разверзла ад в душе моей и вышла, оставив по себе труху, – истлевшие останки покаянья. Столь жалкие, что оправдать деянья слуги закона темного не в силах.
Кто я?! Отца убивший, мать предавший, и землю окропивший их слезами? Куда иду – земной наместник гада, палач судьбы, которому наградой агония предсмертная была, души распятие и жизни угасанье, куда?! Несчастный странник, раскаяньем низвергнутый в пучину, личину сбросивший постыдного греха… Куда?!
Мне стыд не ведом, ведом только страх. Тем и живу, с тем и иду по миру, страшась возмездия карающей руки того, кто выжил. И кому, в разгар чумного пира, даровано бессмертье было. И всепрощенье от Него, за сильный дух и праведное дело.
Избиты ступни в кровь, рваньём прикрыто тело. Сума, как горб! Пожизненная ноша, грехами полнится. Кишит нетленным прахом возжаждавших возмездья мертвецов, испивших желчь мою сполна. Безумцев веры! Отдавших жизнь, шагнув навстречу чаше, наполненной божественных плодов.
Я убивал и лгал, служил монете. Не преклонив колен, повелевал. Так долго жил на этом бренном свете, что сам себя возвел на пьедестал. Храмовники – продажное отродье, хлебали пламя ада с рук моих. Вернее псов цепных служили, и для них, как для меня, пришел черед ответа.
Он чист был и невинен, как дитя. И тоже верен, но не мне, а Богу. Когда настало время проложить дорогу, он выбрал путь отличный от меня. Он цепь не признавал, а только слово. Смотрел на все не закрывая глаз, и доказал служением не раз, что в Истине нет цвета вороного.
Я сам всадил в него кинжал по рукоять. Хотел, пусть в смерти, чтобы пал он на колени, а он – душою и сердцем предан вере, как столб остался предо мной стоять. Не дрогнул, не упал, не сгинул, а только взгляд отвел, как руку от огня, в котором извиваясь и шипя, храмовников змеилась чешуя, владыку своего к ногам низринув.
Оставил нас двоих в живых огонь. Его не тронув, плоть мою изжог до крови. До крика о пощаде, до проклятой боли, мечом возмездия разрушившей меня. Он вымолил мне жизнь, без сна и смерти, ушел, не оглянувшись, не простив. Перед судом Всевышнего не отпустив ни одного греха убийце… Черти, визжа от радости, касались ран моих. Лакали боль, на части рвали душу, тянули в ад того, кто взят уж в плен. Но тщетно… Слово не нарушить. Мне обещаньем было: смерть принять с колен.
С тех самых пор скитаюсь я по свету. Послушник тьмы, что памятью избит. Чумой проклятой досуха испит, ни жив, ни мертв, почти бездушен, оставлен всеми, Богом позабыт…
* * *Не знаю, что меня будит – мокрый снег, царапающий стекло, бьющий в глаза свет люстры или проклятый котяра, ворочающийся в ногах. А может, проснувшийся в утробе голодный зверь. Последние несколько суток я сурово ограничивал его, держа на голодном пайке, заставляя тело и голову работать на результат, а Шамана беспомощно скалить клыки, и крепкое спиртное, щедро выплеснутое в пустой желудок, слишком быстро ударило в голову, лишь на время притупив голод и заставив зверя забыться.
Когда я последний раз ел? Кажется, еще в самолете, если можно назвать полноценным обедом чашку растворимого кофе и разогретый мятый чизкейк. Бортовой паек на поверку оказался безвкусной дрянью, не имеющей ничего общего с заявленным компанией-перевозчиком дорогим блюдом, не оставалось ничего другого, как отказаться от него, залив желудок горькой бурдой.
Итак, я просыпаюсь и опускаю ноги на пол. Сгоняю прочь кота. Во рту сухо, в глазах резь, в висках шумным потоком пульсирует кровь. «Пить!» – осеняет меня первая трезвая мысль и заставляет встать на ноги. «Что за черт?» – внезапно осеняет вопросом вторая, едва я делаю шаг к двери и случайно натыкаюсь взглядом на сложенную в ногах кровати чужую одежду.
Что-то смутно-беспокойное всплывает в голове при виде вязаного свитера и джинсовых брюк, сиротливо приткнувшихся у самой стены. Какое-то неясное воспоминание, связанное с моей гостьей. Чувство, словно я упустил из рук что-то важное и теперь страшно зол на себя. Но вот что, я вспомнить не могу. Странно. Я стряхиваю беспокойство ладонью с лица и распахиваю дверь спальни. Вхожу в гостиную и тут же останавливаюсь на пороге, упершись удивленным взглядом в знакомую девичью фигурку, пробравшуюся под уютную сень настольного абажура.
Воробышек. Она сидит за широким письменным столом, забравшись с ногами на стул, и тихо стучит пальчиками по клавиатуре старенького ноутбука, уткнувшись носом в яркий экран и подперев подбородок кулачком. На ней мягкий халат нежно-голубого цвета и теплые белые носки с синим скандинавским узором. Светлые волосы сейчас распущены, пожалуй, я впервые вижу насколько они длинные, и мягкими кудряшками спадают ниже лопаток к талии, свиваясь в колечки на концах. Словно почувствовав мой взгляд, Воробышек запускает под волосы руку и плавным движением перебрасывает их на плечо. Заправляет, чему-то улыбнувшись, непослушную прядку за ухо и склоняет щеку на ладонь, обнажив передо мной шею.
Ее шея такая же хрупкая и нежная, как тонкие полупрозрачные запястья с бьющимися жилками вен – я до сих пор помню их в своих руках. Их так легко сломать, что от одной мысли об этом становится не по себе от той жестокости, в которой я много лет жил. А можно за них сломать мир. Без сожаления, до основания, если он вдруг решит лишить тебя возможности еще раз почувствовать кожей их пульсирующее тепло. Я делаю к девушке бездумный шаг и вдруг громко чертыхаюсь, наткнувшись на вездесущего Домового, юркнувшего с писком под диван.
– Черт! – еще раз повторяю и вижу, как девушка вздрагивает и поворачивает голову. Заметив меня, сначала удивленно вскидывает брови, затем хмурится, а затем просто внимательно смотрит, ожидая дальнейшего действия с моей стороны, чуть склонив подбородок к плечу.
– Люков, – бросает быстрый взгляд на экран и спускает ноги на пол, поправляет на коленях вздернувшийся халат, когда я в течение минуты молча таращусь на нее, – сейчас почти четыре утра. Можешь ругаться, можешь меня выгонять, можешь метать молнии и топать ногами, но я все равно раньше половины шестого никуда не уйду. Так и знай! На улице холодно и темно, от тебя до общежития неблизкий свет, автобусы начнут ходить только к шести, так что будь человеком и потерпи меня до рассвета, а? Немного же осталось! И потом, – поджимает губы, встает со стула и туже запахивает на груди переходящий в капюшон ворот халата, – ты сам виноват, что я тут. Уж если прогонял, так хоть одеться бы дал. Не могла же я уйти вот так!
Я вслед за птичкой опускаю глаза и смотрю на ее голые колени, на красивую форму икр и аккуратные ступни. Она тут же смущается и обхватывает себя руками за плечи.
– А я прогонял? – спрашиваю, с трудом вспоминая события прошлого вечера.
– Еще как! – фыркает Воробышек, но вдруг, наткнувшись на мой недоуменный взгляд, теряется. – В-вообще-то, было дело, – признается нехотя.
– Зачем? – ровно интересуюсь я. Мне это действительно интересно. Уж не знаю по какой причине, но девчонка не вызывает во мне чувства раздражения и неприятия посторонней личности на своей территории, как это случается обычно. Скорее наоборот. Так зачем же мне понадобилось прогонять ее, да еще и без одежды? И довольно грубо, судя по ее словам. Это неожиданно и странно, и совсем не похоже на меня. На того, кто привык держаться с девушками более чем сдержанно.