Джойс Данвилл - Открытие сезона
Теперь вам, должно быть, стали понятны причины моего отказа ехать в Хирфорд. Я обдумывала их в ожидании Дэвида. Он никогда не отлучался надолго, хотя был всегда легок на подъем. Моим самым сильным аргументом, должна признать, была невозможность отказаться от идеи работы на телевидении: она казалась великолепным решением всех проблем – хороший постоянный заработок, и всего три рабочих дня (и вечера) в неделю. Работа была бы удачей для меня, к тому же мне не пришлось бы оставлять дом больше, чем на пятнадцать часов в неделю. Я считала сделку с совестью уместной, и сама мысль потерять эту работу приводила меня в отчаянье. Я знала, что такой шанс выпадает раз в жизни, потому что подобная работа встречается довольно редко и все места обычно уже задолго распределены. Мое желание было естественным. Я с нетерпением месяцами ждала работы: сама мысль о трех вечерах в огромном официальном здании, где детский плач не мог бы достигнуть моего слуха, поддерживала меня на протяжении всей утомительной беременности, родов и бессонных ночей. Джозеф был сложным ребенком: я не спала толком ни одной ночи, пока ему не исполнилось полтора года. Даже Дэвид был рад за меня, когда мне предложили это место, и сумел сдержать свое негодование по поводу того, каким путем оно было получено. Он терпеть не мог Боба, который все устроил. Боб – большой толстый богатый дилетант, который добровольно принял на себя роль моего покровителя и рассматривал меня, в свою очередь, в качестве ходкого товара; мне он нравился и я была благодарна за проявленный им интерес, но Дэвид считал его низким человеком. Дэвиду вообще претит все неискреннее, основанное на связях, знакомствах и подогреваемое подозрительной страстью. Когда бы я ни оказывалась в обществе их обоих, или разговаривала об одном из них с другим, я всегда оказывалась в неловкой ситуации. В каждом из них мне нравится именно то, что осуждается другим. Когда-то в первые дни нашего знакомства Дэвид выбросил фотоаппарат Боба в окно пивной, в знак протеста, что тот тайком снимал старого пьянчужку. Но в этот раз даже он признавал полезность знакомства с Бобом.
Я думала обо всем этом, пытаясь примириться с жертвой, которую мне придется принести, и в это время вернулся Дэвид. Я ожидала его прихода. Раньше мне казалось, что он способен испытывать гнев, но через год или два я поняла, что это не гнев, а просто брюзжание и дурное расположение духа. Радостное возбуждение было способно продержать его вне дома хоть всю ночь, тогда как голод, раздражение или отчаяние всегда приводили его к порогу дома. Он вошел, с опущенной головой, засунув руки в карманы куртки, с хмурым выражением лица: это выражение я так часто видела на экране, на фотокарточках, за завтраком. Эта мина, когда-то наполнявшая меня ужасом, от которого дрожали колени, а волосы шевелились на голове, а теперь означала просто очередную семейную ссору. Он сел на наш «честерфилд», не снимая куртки: была холодная ночь. Я молча посмотрела на него и кивнула. Я не собиралась заговаривать первой и надеялась, что он раскаивается и собирается отказаться от своего решения, меняющего всю мою жизнь.
Около двух минут мы просидели в тишине: я бросала взгляды то на телевизор, то в свою книгу, а он мрачно разглядывал ковер. Так как он продолжал молчать, я подумала, не заметил ли он следов пролитого накануне Флорой какао. Но когда он нарушил наконец молчание, я поняла, что мысли его были далеки от ковра.
– Что у нас на ужин? – спросил он.
– Что бы ты хотел?
– Это означает, что ничего нет? – и не дожидаясь ответа, продолжил: – И, ради Бога, включи камин, здесь такая холодина. Не пойму, почему надо сидеть и мерзнуть всю ночь.
Я нагнулась и включила электрокамин.
– Я привычна к холоду, – сказала я нарочно. Я всегда хвастаюсь перед всеми, особенно перед Дэвидом с его надуманными претензиями, своей выносливостью. Потом продолжала: – Выбирай: яичница с беконом, котлеты, спагетти, сосиски. Скажи, что именно, я приготовлю и принесу.
– Я знаю, тебе не хочется идти, – сказал он. – Ты ведь смотришь эту программу?
– Нет, не смотрю. Скажи же мне, что ты хочешь, и я принесу.
Но он не хотел, чтобы последнее слово оставалось за мной.
– Я сам приготовлю ужин. Скажи, что ты будешь есть, я все сделаю.
– Я не буду ужинать, – ответила я, чувствуя раздражение: он поймал меня той же стратегией, что и всегда. – Я сделаю тебе ужин, если ты скажешь, что хочешь съесть.
– Ты скажи, что ты хочешь.
– Ничего. Будешь котлеты?
– Не буду.
– Тогда что?
– Ты скажешь мне, что ты хочешь, и я пойду приготовлю. И так мы продолжали довольно долго, изливая свой холодный и усталый гнев, пока я не отправилась на кухню жарить котлеты, потому что только так я могла вскарабкаться на дюйм выше по грязному холму превосходства. Я очистила и сварила фунт картошки. Таким образом мы с Дэвидом поужинали, а я получила определенное преимущество.
Мы ели в молчании, я продолжала читать книгу. Потом, досмотрев телепередачу, я сказала, что собираюсь ложиться спать. Я очень устала за последние дни, особенно из-за неспокойного поведения Джозефа, которому было всего семь недель. Мое намерение заставило Дэвида произнести:
– Право, Эмма, не стоит так кипятиться из-за переезда в Хирфорд. На что ты злишься? Почему не хочешь ехать?
– Я вовсе не кипячусь, – сказала я, громко захлопнув книгу.
– Да нет же, кипятишься. Что ты так боишься потерять?
– Ты прекрасно знаешь, как я ждала этой работы.
– Получишь другую. Такой человек, как ты, никогда не останется безработным.
– В Хирфорде?
– Я уверен, что мы сможем что-нибудь там подыскать.
– Ты так думаешь? Возможно, место билетерши в твоем театре, а?
– Не будь смешной, любимая. Тебе обязательно найдется работа.
– А я уверена, что там мне будет нечего делать.
– Ты сможешь приглядывать за детьми.
– Дэвид, дорогой, – сказала я, – не говори мне о детях. У тебя нет права говорить со мной о детях. За детьми ухаживаю я, а не ты, поэтому не будем дискутировать на эту тему.
– Не понимаю, – сказал он, после паузы, означавшей, что по этому пункту он уступает, – почему тебе вообще понадобилась эта работа. Пустая трата времени. Это все твое тщеславие: тебе не достаточно слышать от меня о своей красоте, ты хочешь, чтобы вся страна пялилась на тебя каждый вечер. Тщеславие когда-нибудь погубит тебя, и ты умрешь эгоисткой, если не исправишься.
Сильно сказано, но мне было, чем парировать.
– А как же ты? – спросила я. – Кажется, свою игру ты считаешь искусством? Но это не искусство, это продажа своего таланта на потребу низменной толпе. И не говори, что ты делаешь это ради публики. Ты и все остальные – вы просто кучка больных манией величия. Все, чего вы хотите, это выставить свое лицо напоказ и кричать: «Вот я какой!» Больше ничего. Ну, раз это устраивает тебя, то и я не жалуюсь. Но дай и мне заниматься тем, чем я хочу: рассказывать всей стране о политике, о несчастных случаях на дорогах и забастовках профсоюзов… Продолжай заниматься своей глупой саморекламой, изливайся перед всем миром, я не возражаю.