Льюис Гиббон - Закатная песнь
Когда-то малый зал предназначался для прихожан из Большого Дома, их гостей и тому подобных джентри, но теперь почти любой, у кого хватало наглости, заходил туда и усаживался, и церковные старосты сидели там с мешками для пожертвований, и ещё молодой Марри, тот, что раздувал органные мехи для Сары Синклер. Окна в малом зале были с тонкими, жутко старыми стёклами, на которых были изображены три девицы – не самые подходящие картинки для церковных витражей. Одна из девиц была Верой, и, ей-богу, вид у неё был дурноватый, ибо стояла она с воздетыми руками и с глазами, как у телушки, подавившейся репой, и наброшеное на неё одеяльце спадало с её плеч, но ей, казалось, было всё равно, и вокруг неё буйно ветвились пергаментные свитки и прочая обычная дребедень.
И вторая девица была Надеждой, выглядела она почти такой же чудноватой, как и Вера, но зато волосы у неё были роскошные, рыжие такие волосы, хотя, возможно, кто-нибудь назвал бы их каштановыми с золотым отливом, и иногда зимой во время утренней службы свет, разлетаясь на брызги в ветвях тисов, стоявших на церковном дворе, проникал в малый зал сквозь рыжие волосы Надежды. И третья девица была Любовью, с толпой голых ребятишек у ног, и выглядела она женщиной доброй и приличной, хотя и была замотана в какие-то дурацкие тряпки.
А вот окна главного зала, хотя и цветные, стояли, однако, без картинок, сроду картинок на них не было – кому они нужны? Только негодяи, навроде католиков, любили, чтобы церковь выглядела, как календарь бакалейной фирмы. В общем, кирка была приличной, голые стены, старинные резные скамьи, некоторые – с мягкими подушками, некоторые – без, и, если мать-природа не расщедрилась на мягкую подбивку для твоего седалища, но в кармане у тебя имелась лишняя монета, ты мог подложить себе подушечку, чтобы устроиться поудобнее. Прямо у самой кафедры, наискось, располагались три скамьи, на которых сидел хор и задавал тон в пении гимнов, и были такие, кто звал эти скамьи «телятником».
Задняя дверь, та, что за кафедрой, вела наружу, через церковное кладбище – к Пасторскому Дому с его хозяйственными постройками, возведённому ещё во времена Старой Королевы, довольно-таки симпатичному, но жутко сырому, как говорили все жены пасторов. Хотя таковы уж жены пасторов, вечно они ноют и не ценят собственного счастья, благополучия и деньжат, которыми их обеспечивают муженьки, раз или два читающие проповедь по воскресеньям и так раздувающиеся от важности, что, кажется, едва тебя узнают, случись повстречаться с ними на улице. Комната пастора располагалась в доме на самом верху, из неё открывался вид на весь Кинрадди, по ночам оттуда были видны огоньки фермерских домов, словно рассыпанные под пасторским окном блестящие песчинки, и флагшток, белевший в вышине между звёзд на крыше Большого Дома. Однако в декабре 1911 года Пасторский Дом пустовал, причём уже много месяцев, прежний пастор умер, а нового ещё не избрали. И пасторы из Драмлити, Арбутнотта и Лоренскёрка приезжали по воскресеньям, обычно до полудня, и справляли службу в Кинрадди. И проповеди эти пасторы читали так, что вполне могли бы не утруждать себя дорогой, видит Бог, без них было бы даже лучше.
А если выйти из кирки через главные двери и немного пройти по дороге на восток – а вдоль дороги этой стояли кирка, Пасторский Дом и ферма Мейнс – то можно было выйти на большой тракт. Он шёл в одну сторону на север, а в другую – на юг, и этот тракт, на который вы только что вышли, пересекала ещё одна дорога – эта шла через Кинрадди до фермы Бридж-Энд, что за мостом. И тут, стало быть, получался перекрёсток, и если пойти налево по большому тракту, то можно было дойти до Чибисовой Кочки, стародавнего ещё хозяйства, надел тамошний был всего акров тридцать-сорок21, нераспаханная пастбищная земля, хотя, ей-богу, настоящего пастбища там было не много, а были там, по большей части, заросли дрока и ракитника и грязь, и водились там в изобилии кролики и зайцы, которые выбирались по ночам на свои вылазки и сжирали посевы, приводя людей в полнейшее отчаяние. Однако же почва там, на Кочке, была неплохая, две тысячи лет её поливали человеческим потом, и большая усадьба за домом и амбарами была чистый чернозём, а не красная глина, прикрытая верхним слоем почвы, как у половины Кинрадди.
Постройкам на Чибисовой Кочке было не больше лет двадцати, однако же они всех страшно раздражали, потому что, хотя дом стоял у дороги – и это было вполне подходяще, если, конечно, тебя не бесило, что невозможно сменить нижнюю сорочку без того, чтобы какой-нибудь дурень не таращился на тебя с улицы в окно – но вот открытый загон для скота располагался между коровником, конюшней и амбаром с одной стороны и фермерским домом с другой, и прямо посреди этого загона желтела высоченная навозная куча из разного помета, перемешанного с соломой, и госпожа Страхан никак не могла простить Чибисовой Кочке исходившую от неё ужасную вонь.
Однако Че Страхан, который там фермерствовал, говорил на это только Тьфу ты, что за вздор? и пускался в рассказы о том, каких ужасных запахов он нанюхался, пока был за границей. Потому что ему, этому Че, довелось попутешествовать вдоволь, прежде чем он вернулся в Шотландию и получил свою последнюю батрацкую плату на ферме Недерхилл. Он ездил на Аляску, искал там золото, но золота нашёл с гулькин нос, и потом фермерствовал в Калифорнии, пока эти самые фрукты не засели у него в печёнках так, что он с тех пор не переносил самого вида апельсинов или там груш, даже консервированных. А потом он отправился в Южную Африку и жил там припеваючи, коротко сойдясь с вождем одного из чёрных племён, который оказался, при том, крайне порядочным человеком. Они с Че боролись как против буров, так и против британцев, и одолели всех, по крайней мере, так рассказывал Че, но те, кто недолюбливал Че, поговаривали, что если уж ему с чем-нибудь и приходилось когда-либо бороться, так это со своим языком, а что до «одолели», так он вряд ли одолеет пенку на миске квашеного молока.
Те, что корчил из себя джентри, не особо его любили, этого Че, потому что был он социалистом и считал, что денег у всех должно быть поровну, и что не должно быть богатых и бедных, и что все люди одинаково хороши. И все эти его идеи насчет денег – это, конечно, была полная дурь, потому что, если бы в один прекрасный день у всех оказалось поровну денег, что произошло бы потом? Да снова – богатые и бедные! Но Че говорил, что, мол, четырём пасторам в Кинрадди, Охенбли, Лоренскёрке и Драмлити платили в прошлом году примерно одинаково, и что у них в этом году? Да опять – более-менее поровну! Так что тебе надо бы поменьше дрыхнуть и получше узнать свет, прежде чем пытаться подловить социалиста на россказнях, а будешь со мной спорить, приятель, получишь в ухо.
По части убеждения Че был большой дока, и драки не любил, если, конечно, его совсем уж не допекали, так что с этим парнем все ладили, хотя и посмеивались над ним. Но, ей-богу, есть ли хоть кто-то, над кем люди не посмеиваются? Мужчиной он был видным, славного роста, широкий в плечах, с красивыми русыми волосами, лоб у него был широкий, нос – что твой плужный нож, и кончики усов он закручивал вверх и вощил на манер германского Кайзера, и он мог остановить бегущего телка-однолетка, ухватив его за рога, так крепок он был в запястьях. И был он из самых рукастых парней в Кинрадди, мог охолостить телёнка, объездить лошадь или заколоть свинью – причем всё мигом, или покрыть тебе черепицей маслобойню, или остричь ребятёнка, или выкопать колодец, и попутно он устали рассказывал бы о том, как вот-вот наступит социализм и все научатся жить в обществе справедливости, а если социализм не наступит, то случится ужасный кризис, и все опять будут жить дикарями Едрить его!
Но люди говорили, что ему бы сперва стоило научить жизни в обществе свою госпожу Страхан, ту, что звалась когда-то Кёрсти Синклер из Недерхилла, а потом уж других поучать. Про неё говорили, что её языком можно полотно резать, а болтовнёй отпугивать попрошаек от дверей, и честное слово, если Че хоть иногда не тосковал по хижине и чёрной девице в Южной Африке, то, значит, не было у него отродясь ни хижины никакой, ни девицы. Он, Че, когда только вернулся из чужих стран, столовался в Недерхилле, и там было две дочери, одна – Кёрсти, а другая – Сара, та, что играла на органе в кирке. Обе были перезрелыми девицами, остро нуждавшимися в мужике, и нужда Кёрсти была особенно отчаянной, ибо, по всему судя, спутался с ней один докторишка из Абердина. Только он своё-то получил, да и оставил её в неловком положении, и её мать, старая госпожа Синклер, от стыда чуть с ума не сошла, когда Кёрсти вдруг разревелась и поделилась с ней этой новостью.