Вера Копейко - Мужчина для сезона метелей
— Мама, но что же он сказал? — Дима поднял глаза на мать, они блестели от накативших изнутри слез. Мать не протянула руку, чтобы смахнуть со щеки сына слезинки. Она как будто не видела их.
— Простите, я не вернусь. Вот и все, что он сказал.
— Мам, у него кончилась вся любовь? — тихо спросил Дима.
Мать покачала головой и усмехнулась.
— Не думаю, — сказала она, — чтобы вся. К нам — да. К нам — кончилась.
Он не понял, как такое может быть — закрылся кран, через который течет любовь? Но он не стал больше спрашивать о любви. Его волновало другое.
— Мам, как же я пойду в школу? — тихо спросил он, холодея, уже не чувствуя свинцовой тяжести в ногах. Он вообще их не чувствовал. Значит, ему не на чем будет идти в школу. Он останется дома… это… хорошо. Не так страшно.
Мать вздохнула, она понимала, о чем он спрашивает на самом деле. Как он появится в школе, ее такой благополучный сын? Он попадал теперь в другую категорию детей, у которых нет отца, в компанию большинства, ее Дима, привыкший к собственной везучести.
Он только что потерял привилегированный статус. К тому же Дима так много рассказывал одноклассникам об отце, о его экспедициях.
— Мы об этом подумаем. Скорее всего переедем в другой район Москвы, — пообещала мать.
Дмитрий помнит чувство освобождения, которое посылает надежда на удачу. Холод в теле таял, ноги стали легче, и, словно опасаясь, что они снова потяжелеют, он сорвался с места и побежал. Вперед, вперед, он пытался обогнать неуверенность, которая могла погнаться за ним.
Мать сделала все, чтобы у сына не возникло ощущение брошенности. Теперь он это понимал гораздо лучше, чем прежде.
Серовы поменяли квартиру, переехали с Ленинского проспекта на север Москвы. Теперь вместо машин почти под самыми окнами бегали поезда — в свой не слишком длинный путь они уходили с Савеловского вокзала. Высокие тополя, клены и липы отгораживали поезда-невидимки от дома, слышался стук колес по рельсам да гудки дрезин, которые проносились мимо, перебрасывая рабочих-путейцев с одного километра на другой.
Удивительно, но ни ему, ни матери они не мешали. Все хорошо, если бы не навязчивая мысль о брошенности. Стоило вспомнить об этом, как Дима начинал задыхаться, кашлял, а мать тревожилась — неужели астма?
Один старый доктор сказал, что это боль, но пока не болезнь. Если мальчик освободится от боли, все пройдет. Он предложил смешное — отправить боль на поезде.
Дима хохотал, пытаясь представить себе, как покупает билет для своей боли, потом усаживает ее в купе. Но собственный кашель его одолел, он стал думать, может, на самом деле ему отправить ее подальше?
Однажды, рано утром, лежа в постели, прислушался. В тишину утра въезжал поезд. Гул электровоза, стук вагонных колес приближался. Дима представил себе, как из пугающих его болезненных мыслей он лепит шарик. Теперь надо его во что-то положить…
Есть куда — в мешочек. Мамина подруга подарила ему смешной мешок из серой дерюжки. Она сказала, что он не простой, а полный удачи. Дима долго рассматривал приклеенные к мешковине пятикопеечные монетки орлом вверх, а также красные гладкие фасолины, кукурузные зерна, горошины. Ему улыбались глаза из синих леденцов, рот из сушеной калины. Хотелось заглянуть, что внутри, но он понимал — ничего, кроме ваты или старого ссохшегося поролона, там быть не может.
Теперь он знал, куда засунуть шарик из печальных мыслей и тревог. Он закрыл глаза и представил себе, как развязывает веревочку, кладет в удушливое поролоново-ватное нутро шарик, завязывает туго, так туго, насколько хватает сил.
Поезд почти поравнялся с домом. Р-раз! Он кидает мешочек счастья, тот, улыбаясь калиновым ртом и вращая леденцовыми глазами, падает на зеленую крышу вагона.
Все. Теперь ему будет легко дышать.
На самом деле с тех пор он перестал кашлять.
Но Дима взрослел, оказалось, не все болезненные мысли положил он в тот мешочек. Одна не вошла. Она бередила разум, выворачивала душу.
Эта мысль — о любви.
Почему мать, которая любила отца, не смогла победить в нем тягу к другой жизни?
Он задал ей этот вопрос.
Мать сказала:
— Когда тебя больше не любят, это значит — у любви вышел срок. Это все равно что срок жизни. Никто не знает его, но всем известно, что они умрут.
— Значит, всякая любовь умирает? — спросил тогда Дима.
— Конечно. Бывает, у некоторых она умирает вместе с самим человеком.
Диму-подростка мучили сны, в них он уже не бежит, он едет. По незнакомым дорогам, через невиданные города. Что он в них ищет? Он точно не знал, и ему хотелось влезть в свой мозг и узнать, что там творится. А потом понять, что произошло в глубинах отцовского разума, что позволило ему так обойтись с ними, с собственной жизнью.
Позже, гораздо позже, когда он стал Лекарем, Дмитрий допускал, что отец занимался поисками собственного «я» и распознал, кто он такой. Он почувствовал, что четверть крови алтайского народа, которая в нем течет, требует от него любви особенной. В памяти всплывали детские воспоминания — отец опасался, что малые народы могут исчезнуть, если позволить им распоряжаться собой так, как они. К тому же в это самое время закончилась любовь к женщине, Диминой матери.
Когда Дима узнал, что в инженерно-физическом институте можно изучать биофизику мозга, он захотел только туда. Он провалился, мать устроила его в институт стали и сплавов. Но через три недели Дима оттуда ушел и нанялся лаборантом на кафедру биофизики. А потом поступил в институт.
Он окончил его, когда все вокруг переменилось — казалось, нет никому дела до мозга и его биофизики. Вместе с ребятами они открыли малое предприятие, строительное, оно рухнуло в девяносто восьмом. Дима Серов лучше всех вышел из этой переделки. Он уехал в Канаду вместе со знакомой таможенницей из Бреста, в холодную провинцию Манитоба, к ее друзьям.
Потом он сбежал оттуда, если говорить попросту, больше не хотелось перегонять в Россию сборно-разборные дома канадской технологии. К тому же возник серьезный повод для побега — дочь таможенницы, подросток, пристрастилась к наркотикам. А Дмитрий, не зная канадских законов, по которым даже родные отцы не имеют права на рукоприкладство, решил отвадить ее от дурного пристрастия по российской традиции — отхлестать ремнем. За это ему грозило несколько лет подряд наблюдать канадское небо в клеточку.
Но он спасся. «Выходит, моя гражданская жена все-таки любила меня кратковременно?» — насмешливо спрашивал он себя. Это она дала телефон своего дяди в клинике Бурденко.
— Не знаю, кто кому из вас будет подарком. Но я рада за обоих, — говорила она, прощаясь в аэропорту.