Дестини - Боумен Салли
Эдуард попытался отвести взгляд, но глаза его не слушались. Член у него был тверже камня и требовал разрядки, пульсируя от потребности прийти в соприкосновение, излиться. Рядом с ним Жан-Поль заерзал по тахте, что-то хрипло зашептал и опустил руку на свой вздыбившийся член.
Карлотта приспустила брюки Чога. Он полулежал, раскоряченный, раздвинув ноги. Его багровый член торчал между тяжелыми грудями Карлотты. Она медленно обхватила его пальцами в кольцах, а потом накрыла кончик широким ртом, вобрала головку в алый рот и начала сосать.
Ее умение было легендарным, и она им явно гордилась. Ее руки и губы не останавливались ни на миг, но ритм их движения непрерывно менялся. Великолепные груди колыхались, презрение в глазах оставалось все таким же… Она изогнула шею, приподняла волосы, чтобы остальные трое ничего не упустили, и целиком забрала в рот набухший член. На винно-красной тахте руки Чога дергались и сжимались в кулаки. Он прижал подбородок к груди, чтобы не только чувствовать, но и видеть, что она с ним делает. И Жан-Поль, и Сэнди – оба прижимали руки к паху, словно в ужасе, что могут кончить, просто наблюдая со стороны.
Чог похрюкивал, он вскидывал пухлое тело, вгоняя член ей в рот. И начал сыпать похабными словами, которые прорывались сквозь пульсирующую музыку.
– Так. Вот-вот. Сука ты. Драная сука. Еще! Так! – хрипел он, сжимая кулаки. – Шлюха. Поганая шлюха. Дырка!
Его тело вскинула судорога. Карлотта быстро отдернула голову, не закрывая рта. Они увидели, как в него брызнули первые струйки семени – за это зрелище они и платили. В том числе. Затем ее губы вновь сомкнулись вокруг дергающегося члена, пока выбрасывание не завершилось. Тогда она откинула голову и проглотила.
Руки Жан-Поля уже возились с ширинкой, когда Карлотта обернулась к нему. В первый раз улыбнувшись – широко, насмешливо, она смахнула пальцы Жан-Поля с ширинки и ловко расстегнула его брюки. Эдуард посмотрел. Член его брата был крупным, длиннее и толще, чем у Чога, налитым кровью. Карлотта несколько мгновений смотрела на него, словно на редкостный приз. Она высунула острый язык и прикоснулась им к крохотной дырочке в головке. Жан-Поль затрясся. Он отчаянно шарил руками, пытаясь ухватить ее груди.
– Vite, cherie, vite…[39]
Эдуард отвел глаза. Заклятие лежало на нем, пока Чог не начал ругаться, а тогда чары разом рассеялись. Эрекция ослабела, и его отчаянно затошнило. Хищный рот Карлотты, одряблевшее тело Чога, непристойно спущенные гвардейские брюки, объятия извивающихся на полу девушек, пыхтение брата рядом с ним, его остекленелые глаза – все это внезапно представилось ему настолько унизительно непотребным, настолько омерзительным, что он почувствовал непреодолимое желание сейчас же вырваться из этого подземелья.
Карлотта как раз забрала в рот член Жан-Поля. Эдуард вскочил и, ничего не видя, протиснулся мимо нее. Остальные не пытались его остановить – всем троим было не до него. Они даже не посмотрели в его сторону. Он выскочил за дверь, остановился на лестнице, услышал куда более громкий грохот еще одного взрыва, подумал о Селестине и взбежал по последнему лестничному маршу в мраморный холл.
Двери гостиной были плотно закрыты. В пустом холле Полина Симонеску стояла у входной двери и прислушивалась, наклонив голову. Когда Эдуард возник у лестничного проема, она не проявила никакого удивления: казалось, она его ждала.
Он бросился к выходу, но она положила ему руку на локоть.
– Погодите. Еще не давали отбоя. Но он должен быть с минуты на минуту.
Эдуард чуть было не оттолкнул ее, потом остановился. Казалось, из ее худой ладони и скрюченных цепких пальцев исходит ток вроде электрического. Он неуверенно посмотрел на нее, и тут снаружи завыла сирена.
– Ну, вот. Отбой. Видите? – Она отперла дверь и приоткрыла ее ровно настолько, чтобы Эдуард мог проскользнуть на улицу.
– Au revoir, monsieur le baron…[40] – Голос у нее был ласковый, интонация – насмешливой.
Эдуард растерянно посмотрел на нее, помялся, а потом сбежал со ступенек в темноту.
В ночь на пятое декабря Ксавье де Шавиньи сидел в подвале под маленьким кафе в рабочем предместье Ла Вильетт. Вместе с пятью мужчинами и одной женщиной. В центре комнаты стоял небольшой бильярд, но на нем никто не играл, хотя партия, если бы потребовалось, могла возобновиться в любую минуту.
Кафе называлось «Уникум», что очень забавляло барона, так как в нем не было ничего уникального – оно ничем не отличалось от других ресторанчиков этого района, которые умудрились уцелеть за полтора года оккупации. Кафе обслуживало французских рабочих, которых немцы использовали на соседней железной дороге, и пропахло вареной капустой.
Как и остальные мужчины, барон был в стандартном синем комбинезоне, сапогах и берете ouvrier[41]. Как и они, он курил самокрутки из дешевого вонючего табака, растягивая каждую на подольше, пока почти не оставалось окурка. В этот вечер, как и всегда, он добрался сюда на велосипеде и на нем же должен был вернуться, переодевшись в сарайчике, где он оставлял велосипед среди лабиринта переулков Ле Аля. Он не сомневался, что предосторожности, которые он строго соблюдал, полностью оправдывались. Его не выследили до кафе. Как и прежде. И все же… что-то было не так.
Он внимательно вгляделся в лица остальных. Трое мужчин его ровесники, двое моложе – и все они рабочие, а их предки были крестьянами. Лица грубые, голоса и манера выражаться – еще грубее, но барон видел в них своих братьев. Он был благодарен им за то, что они приняли его в свой круг. Он восхищался их врожденной сдержанностью, угрюмым упорством, с каким они вначале просто работали с ним – но и только. Их дружбу он должен был заслужить, доказав, чего он стоит, и теперь он ценил ее выше всех остальных дружеских связей в своей жизни. Все мужчины в этой комнате, как и единственная женщина среди них, были приговорены к смерти. Каждый доверил свою жизнь остальным. Если кто-то оказался бы доносчиком, они могли считать себя уже мертвыми. Сознание этого сплачивало их, но, как знал барон, не через страх, а доверием.
Благодаря этим людям и их общей работе в течение двух лет барон чувствовал, что стал другим навсегда. Более жестким, более беспощадным – они научили его убивать. И теперь он был зол – зол на себя.
Оглядываясь на свою прошлую жизнь, на комфорт и роскошь, которые принимал как само собой разумеющееся, он видел чужого ему человека. Как он мог жить так, думать так, хранить такую слепоту? Терзаться из-за капризов жены, ублажать ее подарками, любой из которых стоил больше, чем эти люди могли заработать за всю свою жизнь? Переживать из-за огранки камешка, наслаждаться сложностями биржевой игры, волноваться на скачках, придет ли первой его лошадь? Если он выйдет из этой войны живым, думал барон иногда, он бросит все это. Он не представлял себе, какой будет его новая жизнь, он просто знал, что она должна быть – что она будет – иной.
Тем временем он как будто вел прежний образ жизни: сохранил дом в Сен-Клу, сохранил полный штат слуг, продолжал часто посещать свои мастерские и салон де Шавиньи, но это была только видимость. Для себя он черным рынком не пользовался. Ел скверно – как вынуждены были есть почти все парижане. Его товарищи здесь ничего об этом не знали, но барону это было необходимо: так он для себя подтверждал свое братство с ними.
Настроение у них было хорошее – более оптимистичное, чем на протяжении многих месяцев. По Парижу гуляли слухи, и главным было утверждение, что боши получили хорошую взбучку на Восточном фронте, что их вынуждают отступать, что как бы то ни было, но армии «третьего рейха» Москву не возьмут. Двое членов его ячейки были коммунистами и особенно радовались этому слуху. Как, впрочем, и другому – слуху о том, что американцы вот-вот вступят в войну.