Паскаль Лене - Прощальный ужин
Что касается тети Ирэн, то на протяжении последних месяцев она старалась быть предельно деликатной. Я видел ее у нас дома, наслаждающуюся тревогами матери, обеспокоенной моим поведением, и ее наслаждение, скорее всего, объяснялось тем, что все это было делом ее рук, так что у нее, жившей жизнями других людей, появилась иллюзия собственной значимости. У барона Линка, где, как предполагалось, она продолжала заниматься воспитанием Эллиты, я встречал ее весьма редко: и тогда она делала вид, что ей некогда и она не может даже остановиться и поговорить со мной. Что за неотложная работа заставляла ее так суетиться, не мог бы сказать никто: ни Эллита, которой она была так же необходима, как давным-давно забытое в поле пугало, ни барон, уже лет десять с интересом наблюдавший за чудачествами этого странного создания, которое он когда-то, возможно, из чистого любопытства ввел в свой дом.
Она продолжала брать книги в нашей библиотеке, где можно было обнаружить уже порядочно устаревшие романы, которые, однако, были модны в тридцатые и сороковые годы, когда моя мать еще пыталась читать, или, точнее, «быть в курсе». Там стояли вперемешку томики Барбюса и Леона Доде, а Анатоль Франс и Лаваранд соседствовали с селиновской «Смертью в кредит», где оставалось множество неразрезанных страниц. Наличествовали в библиотеке и несколько томов Колетт, которую тетя Ирэн ценила выше всего и без устали перечитывала. Я думал о великолепном читальном зале барона Линка и о скопившихся там сокровищах. Однако барон никогда не стал бы одалживать свои книги тете Ирэн: ему просто не пришло бы это в голову, он, может быть, даже не замечал, что в том подобии торбы, которое заменяло тете дамскую сумочку и болталось у нее на боку, словно сумка почтальона, всегда лежало два-три томика, взятых у маман или в муниципальной библиотеке. От этой бедности, от ее неприкаянности мне делалось плохо. Не знаю, было ли мне стыдно за этот ее неприметный душок одиночества или за барона, которому и в голову не пришло бы поинтересоваться, «читает» ли эта женщина, или же за самого себя, имевшего с некоторых пор доступ к прекрасной библиотеке, равно как и к остальным помещениям дома, и приобщавшегося с помощью барона к его любимым текстам: барон Линк, возможно, надеялся, что я сохраню для Эллиты, не любившей читать, хоть какую-то малость воспоминаний о его собственных читательских утехах.
Я сказал, что тетя Ирэн притворялась слишком занятой, чтобы общаться со мной, когда наши пути в доме барона пересекались. Должен сказать, что и я не предпринимал ничего, чтобы противодействовать этому. Я и в самом деле более не располагал временем, необходимым, чтобы интересоваться делами моей доброй феи.
Однако от ее тактичности у меня возникало чувство вины. Эта тактичность выглядела слегка чрезмерной: слишком уж много доброй воли вкладывала в нее тетя Ирэн, чувствовалось, что она делает над собой такие усилия, стараясь не спрашивать меня о продвижении моей интриги с ее «маленькой ученицей», что даже само ее молчание погромыхивало всем тем, что она заставляла себя не произносить. Я все думал, какие же крохи приключения доставались ей в конечном счете. Я отдавал себе отчет в том, что мое присутствие в гостиной ее патрона, мое положение близкого друга, почти, как ей казалось, «жениха» юной хозяйки, наполняли ее сердце гордостью, и что ее воображение, несомненно, предлагало ей гораздо более волнующий вариант моего приключения, чем то немногое, о чем я в действительности мог бы ей поведать. Однако если еще недавно я был готов упрекать ее за слишком явную склонность вмешиваться в мои дела, и, в частности, в дело, в связи с которым, как я подозревал, она тайком присвоила себе нечто вроде «права на собственное мнение», то теперь я негодовал на себя за то, что оставил ей лишь скучные радости и побывавшие в употреблении затертые эмоции, подобно тому, как испокон веков она довольствовалась поношенными платьями, которые ей отдавали моя мать или кто-нибудь из бывших работодательниц и которые она ремонтировала и перекраивала в своей странноватой манере, добавляя к ним какое-нибудь слишком яркое украшение, призванное вроде бы исправить устарелый покрой и обветшалость одеяния, но на самом деле подчеркивавшее их и бросавшее вызов.
Барон Линк постоянно перечитывал Сен-Симона, чьи книги в богатых романтических переплетах занимали несколько полок библиотеки. Он приобщил к «Мемуарам» и меня. Трудно сказать, почему они стали его настольной книгой: потому ли, что барон обнаружил в них интонацию и видение, которые целиком совпадали с его восприятием мира и реакцией на него, или же именно это чтение помогло ему выработать в себе с годами и характерную холодную элегантность, и лишенную иллюзий иронию, и манеру скрывать гнев под маской непринужденности, которые составляют основу стиля Сен-Симона и которые у барона, этого прусского аристократа первое время казались мне проявлением снисходительности. Тетя Ирэн уверяла, что когда-то барон добровольно отправился в изгнание, чтобы не жить при гитлеровском режиме, установлению которого он, не разглядев из-за своей аристократической гордыни его сути, поначалу способствовал. А мои родители, напротив, утверждали, что он покинул Германию только после того, как она потерпела поражение в войне, и без колебаний заявляли, что при нацистах он был в чести.
Разумеется, я выбрал версию тети. И я продолжаю верить, что она единственно правильная, хотя, если честно, черпать эту уверенность мне приходится почти исключительно из Сен-Симона: барон Линк походил на одного из тех придворных Людовика Великого, которых тот сослал в провинцию лишь за то, что они нарушили этикет. Живя вдвоем с внучкой в слишком просторном доме, казавшемся из-за высоких садовых решеток замком с донжоном и подъемным мостом, старый господин выглядел среди своих книг и воспоминаний о другом мире воплощением горделивого поражения своей касты. Он покинул Германию, чтобы остаться тем, кем был, не для того, чтобы спрятаться, и в нем чувствовалось больше негодования, нежели сожаления.
Эллита делала вид, что немного ревнует меня к его откровениям, к долгим беседам со мной, точнее, к адресованным мне монологам, в которые превращалась его речь, когда ностальгия пересиливала в нем его обычную сдержанность и привычку к молчанию. Она с выражением недовольства на лице утверждала, что так он не разговаривает ни с кем, кроме меня. Возможно, ей казалось, что это время отнимается от моих ухаживаний за ней: она слушала рассказы деда вполуха и ощущала себя совершенно чуждой этому отдаленному прошлому в незнакомой ей стране. А я любил эти послетрапезные беседы. Они не отвлекали меня от моей любви. Они открывали мне один из секретов ее красоты: не от июньских ли закатов над раскинувшимися до самого Балтийского моря, колеблемыми ветром пшеничными полями достался ей этот белокурый цвет волос, который не только обрамлял своим ореолом ее лицо, но как бы освещал всю фигуру Эллиты? Наверное, эту грацию и благородную осанку, эту чудесную способность тела заполнять, подобно музыке, окружающее пространство она разделяла, как своего рода привилегию, с девушками своей расы, немками, польками, литовками, как аристократками, так и крестьянками, вроде тех служанок, с которыми барон в молодости коротал прозрачные ночи Янки Купалы, танцуя ночь напролет, пока на горизонте не загоралась заря, освещая слабым светом обнаженные молодые тела на берегу озера, где к тому времени уже успевали, наконец, погаснуть все костры, все огни желания и свободы.