Галина Лифшиц - Новый дом с сиреневыми ставнями
– По морде? От кого? – удивился муж.
– От судьбы, – убежденно ответила Таня.
Она-то знала, о чем говорит. А он пока нет.
– Ты на похороны пойдешь? Я не смогу. Денег с утра завезу. И тебе бы не стоило, ты не выздоровела совсем, зря не отлеживаешься.
– Я бы пошла на похороны. Если б раньше знала о Вере. Но сейчас не получится. Я взяла на завтра билет в Швейцарию. Забыла тебе сказать днем, извини. Мне нужно отдохнуть, продышаться, что ли. И были дешевые билеты. Мне Лика нашла…
– И правильно. Лети. Я и сам тебе хотел предложить вместе куда-нибудь махнуть. Но не раньше, чем через две недели. Сейчас аврал. Жалко. А то бы вместе. Погуляешь, отоспишься. Правильно. Ты на сколько решила?
– Да как раз на эти самые две недели. Вернусь, а там и вместе куда-нибудь отправимся. – В последнюю фразу она вложила свой смысл, Олегу неведомый. А впрочем, почему бы в любом случае не полететь вместе к далеким морям? Терять-то уж будет нечего.
Дана
Вещие сны
Надо самой себе помогать. Вляпалась так вляпалась. Исправляй теперь, что можешь. Ведь сколько себе говорила: нельзя жалеть того, кого не ты обидел!
Плохо человеку – пусть карабкается. Это ему испытание, а не тебе. Ему проверка. И нечего лезть со своим плечом. Плечо раз выдержит, два, двадцать два, а потом – хрясь. Надломится. И все отбегут. Потому что привыкли опираться. Побегут другую опору искать. А ты сиди в одиночестве и ремонтируй свой становой хребет. Скрепляй чем можешь. Хочешь – склеивай слюнями, хочешь – уличной грязью. Или силой далеких предков. У кого предки сильные. И кто про них помнит. Или чует хоть что-то.
Дана чуяла, помнила и знала. Все долгожители ее рода хоть словом, хоть намеком, а кое-что передали. Да и много ли нужно болтать? В генах – все! Расслабься – такое про себя узнаешь! Поверь себе. Мало кто хочет почему-то. Предпочитают верить другим. С раннего детства. Скажут слепцы и глухари: «Ты всерьез утверждаешь, что видишь, как солнце сияет? Опомнись, безумец! Это же невозможно! Ты заявляешь, что слышишь, как трава шелестит? Оставь свои выдумки! Не морочь головы честным людям». Ребенок и верит, что все видимое и слышимое им – глупые фантазии.
Живешь среди невидящих – и сам видеть не смей. Или молчи о том, что видишь, как о стыдной болезни. Иначе вышвырнут в одиночество, и будешь тогда наслаждаться видением своим, сто лет никому не нужным.
Это-то она сызмала поняла. И затаилась. Но верила себе. Верила. Помнила, как прабабка прижимала ее к запавшей своей груди и шептала: «Ты нашей породы! Мы все можем! Ты сны смотри – да запоминай! Через сны все поправить можно. Они у нас вещие. Поможешь себе всегда. И другим, когда потребуется. Но – молчи. Запоминай – и молчи!»
Прабабка была своя. Теплая, тонкая, нежнокожая, вкусно пахнущая сухими листьями. Кому ж было верить, как не ей? Не детсадовской же воспиталке, явно больной на всю голову, оравшей бешеным сипом: «А ну, подняли жопы с горшков!!!» Или: «Жрите немедленно, а то вся группа гулять не попрется!»
Воспитательницу следовало претерпевать, как мерзкий запах из недомашнего туалета. Просто – не видеть ее, не слышать, не помнить. Хотя кое-что и запомнилось, для закалки психики, видно.
Каждое слово своих проникало в самую глубь организма и затаивалось, как зерно, которому прорасти еще не время, но оно ждет установленного часа и дремлет до поры, как все живое зимой.
«Ты все можешь»
Потом, когда понадобилось, все и проросло.
И она сразу себе самой доверилась, без всяких этих «ой, мне показалось» да «так не бывает».
По юности, бывало, шалила, баловалась, испытывая силу. Посмотрит перед сном в окошко, найдет нужную звездочку, вглядится, представит того, к кому во сне придет. Детально представит, будто в лупу разглядывает. Выскажет пожелание на пробу. И ночью – пожалуйста! Действуй. Смотри то, что не тебе предназначалось, а тому, о ком подумала. Он без тебя и не вспомнит про то, что видел, и думать забудет. А ты придешь, поможешь, подскажешь, вытянешь. И человек, напитанный твоей ночной силой, делается вдвое способнее, энергичнее, смелее. Не на вечно делается. Не так уж надолго. Но вытягивается из собственной беды. И гордится потом собой, что смог. Сам.
Откуда и зачем ему знать, кто пришел на помощь? Откуда ему верить? Пусть лучше думает, что сам напрягся и осилил. Он же не просил. Ты же сама так решила. По собственному желанию. По любопытству девичьему и расцветающей юной силе, по доброте душевной. По зову сердца и порыву души.
И как это все получается, кому рассказать, разве кто поверит!
Ты вторгаешься в чужой сон и слышишь (поначалу только слышишь) вздохи, стоны и всхлипывания. Потом, вглядевшись, понимаешь, о чем сокрушается спящий. И если это слезы о себе самом или о ком-то другом, пока еще живом, ты берешь ослабленного сном и кручиной человека за безвольную, несопротивляющуюся руку, ухватываешь цепко и уводишь из плохого туда, куда надо. Смотря по ситуации.
Что может быть проще? Ей это давалось играючи. Особенно поначалу. По переизбытку сил. Наверное, от излишества гормонов в созревающем организме. Или оттого, что дома только и делали, что пичкали полезной едой – овощами и фруктами. И еще, конечно, во всем воспитание было виновато. В те времена популярно было вдалбливать детям в их ничем не защищенные восприимчивые головы разрушительные идеи о помощи в первую очередь ближнему, а потом уже себе. Всерьез внушали: «Сам погибай, а товарища выручай». И хвалили прилюдно за самоотверженные поступки. Вот она и старалась почем зря. Находила страждущих. Покрадывалась во сне. Подсобляла. Сначала по всяким ерундовым мелочам. Потом пришло время испытать себя всерьез.
Вот была у них в классе Танька такая. Как сейчас бы сказали, член сообщества. Одноклассница, если еще не неприлично так выразиться.
Она, Танька, была нормальная никакая девчонка, каких на сотню сто. Но у доски, если звали отвечать урок, преображалась кардинально. Принималась трястись, заикаться, трепетать, дергаться, как перед костром инквизиции. И ничего не могла сказать. А знала все лучше всех! На переменке, как по волшебству, превращалась в нормальную и вменяемую и для доказательства знаний и прилежания наизусть оттарабанивала заученное.
У учительского же стола всегда происходило следующее. Под испытующим взглядом педагога Танька белела и замыкалась в себе. После нескольких минут немого ее дрожания учительское терпение иссякало. Таньку отправляли на место с очередной парой. Никогда никто не пощадил, что интересно! Ну, для пробы хотя бы оставили хоть раз после уроков, спросили бы с глазу на глаз, глядишь, Танька бы и раскололась, выдала бы все, что зубрила.