Нелюбимый (ЛП) - Регнери Кэти
Она спрашивает о рейнджерах и полиции и… «Что ты скажешь ей, Кэсс?» «Я принёс тебя сюда, в свой дом в лесу, потому что я просто сын серийного убийцы, и я не собирался появляться на станции рейнджеров или в полицейском участке с порезанной девушкой на руках».
Я пробегаюсь свободной рукой по волосам, сжимая челюсть и качая головой.
Мне не следовало приводить её сюда.
Надо было придумать что-нибудь другое.
Но что? Я рассмотрел свои варианты на Катадин и придумал лучший из возможных план для нас обоих. Идеальный? Нет. Но у меня не было времени на идеальный. Она была ранена, и я запаниковал. Я сделал всё, что мог.
После того, как я отнёс её домой и положил на кровать в старой маминой комнате, я раздел её, чтобы обработать раны. Я, никогда не снимавший женский лифчик и раздосадованный его застёжкой, в конечном счёте, срезал его ножницами. Я подумывал, оставить её нижнее бельё, но оно было испачкано засохшей кровью. Я закрыл глаза, когда стягивал его, затем прикрыл её интимные места тряпкой, а грудь полотенцем, решив не смотреть и не задерживаться на выпуклостях и изгибах её тела. Принявшись за работу, я промыл её порезы, очистил их йодом, зашил леской и накрыл стерильными прокладками и марлей.
В мамином комоде я нашёл мягкую чистую футболку и бельё, аккуратно сложенное там, где она его оставила. Я переодел Бринн и отнёс её на диван в гостиной, затем застелил мамину кровать самыми мягкими простынями, которые смог найти, перенёс Бринн обратно и укрыл её пуховым одеялом. Примерно каждые двенадцать часов я менял повязки на порезах, нанося мазь с антибиотиком и следя за тем, чтобы они были розовыми или прозрачными, а не жёлтыми.
Во второй половине следующего дня я почувствовал запах мочи. Подняв Бринн с кровати на диван, я снял с неё нижнее бельё и футболку и с закрытыми глазами обтёр её губкой. Потом я переодел её в чистые мамины вещи, сменил простыни и уложил её под одеяло.
Под присягой я должен был бы признаться, что один раз взглянул на её грудь, когда она была обнажена.
Может быть, дважды.
Но, клянусь, я чувствую вину за это, и моё наказание в том, что как бы я ни старался, я не могу перестать думать о ней сейчас.
Пока она спала, я сидел в старом дедушкином кресле-качалке, подбирая аккорды к «Пока моя гитара нежно плачет». Мама пела мне её, когда я болел, и это всегда заставляло меня чувствовать себя лучше. Я надеялся, что это сможет утешить и Бринн.
Суп начинает кипеть, и я выключаю конфорку, снимаю кастрюлю с плиты и выливаю содержимое в кружку.
«Что ты ей скажешь?»
«Как ты собираешься объяснить, как она здесь оказалась?»
У меня нет таланта лгать. В моей тихой жизни было мало необходимости увиливать, и внезапно я чувствую себя немного беспомощным, глядя на содержимое дымящейся кружки. Сколько я должен ей рассказать? Помню, однажды я читал цитату о лжи. Суть в том, что если ты лжёшь, ты должен помнить свою ложь. Если вы говорите правду, вам не нужно следить за своими словами. Решив не лгать, а как можно меньше рассказывать, я хватаю ложку из сушилки рядом с раковиной и возвращаюсь к спальне.
Не имея двери, в которую можно было бы постучать, я останавливаюсь за занавеской, неуверенный в отношении этикета.
— Гм, у меня суп.
— Хорошо.
— Могу я войти?
Она на мгновение делает паузу, прежде чем ответить:
— Это твой дом.
— Это твоя комната, — говорю я, всё ещё стоя по другую сторону занавески, хотя начинаю чувствовать себя немного глупо.
Я не ожидаю услышать тихий звук её смеха. Честно говоря, я так давно не слышал, как кто-то смеётся над тем, что я сказал, что мне нужно время, чтобы понять её реакцию. Но как только я это делаю, я проигрываю мягкий звук в своей голове, осторожно помещая драгоценный звуковой фрагмент в быстро наполняющийся мысленный файл с пометкой «Бринн».
— Так, эм…
— Да, — быстро говорит она. — Всё нормально. Входи.
Отодвинув занавеску, я делаю шаг в маленькую комнату, стараясь не смотреть ей в глаза и надеясь, что моё присутствие не заставит её чувствовать себя неловко. За последние три дня я привык к тому, что она здесь. Я имею в виду, что поражаюсь её присутствию, но больше не пугаюсь этого. Но у неё не было такого количества времени, чтобы привыкнуть ко мне, и я в два раза больше её. Я осознаю всё это, когда ставлю кружку с супом на прикроватный столик, затем делаю шаг назад, беспокойно оглядывая комнату.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})— Я, гм, задёрнул шторы, чтобы ты могла поспать. Хочешь их открыть?
Она тянется за супом, но останавливается и задумчиво смотрит на меня.
— Я предположила, что уже ночь.
— Это затемнённые шторы, — говорю я, указывая на них большим пальцем.
Кружка с супом царапает столешницу, когда она придвигает её ближе.
— Не должно быть слишком жарко.
Она делает глоток, наблюдая за мной поверх края чашки, прежде чем опустить её на колени.
— Это вкусно.
— Спасибо.
— Ты приготовил его?
Кажется, она удивлена.
Я киваю, кладя руки, скользкие от нервного пота, на бёдра.
— Ты повар? — спрашивает она, даря мне маленькую неуверенную улыбку.
Это так преображает её и без того красивое лицо, что у меня перехватывает дыхание, воздух застревает в лёгких, когда я смотрю на неё.
— Да? — спрашивает она, снова поднося кружку к губам.
— Нет, — отвечаю я и глубоко выдыхаю. Я смотрю на окна, потом снова на неё. — Эм, шторы?
— Хорошо.
Я двигаюсь быстро, поворачиваясь и пересекая маленькую комнату. Напротив кровати четыре окна, и когда я распахиваю шторы, я слышу, как Бринн ахает позади меня. Когда все одновременно раскрыты, открывается панорамный вид на Катадин.
— Вау! — выдыхает она, и, поскольку трепет в её восклицании повторяет то же самое, что я чувствую относительно этого вида, я не могу не обернуться, чтобы увидеть выражение её лица.
Её лицо было сильно избито нападавшим, и три дня спустя всё ещё есть видимые напоминания его атаки: губы, опухшие и покрытые струпьями в местах, где они были рассечены, а средней толщины марлевая прокладка и бинт прикрывают ушиб на лбу. Но для меня она так красива, что мне больно смотреть на неё, и я резко отворачиваюсь.
— Ага. Моя, эм… моя мама любила гору.
— Это её комната? — спрашивает она.
Я сглатываю.
— Была.
— Ох, — бормочет она. — Мне жаль.
Никто, кроме дедушки, никогда не выражал соболезнований в связи со смертью мамы, и я не знаю, как на это ответить. Я киваю, всё ещё глядя на пик Бакстер.
— Ты здесь один? — спрашивает она.
— Да, — говорю я.
Молчание между нами становится тяжёлым, и, не приближаясь к ней, я оборачиваюсь.
— Ну, то есть, ты здесь.
— Но… мы одни, — говорит она, это не вопрос, а утверждение.
Я киваю.
Она быстро моргает, затем опускает глаза, снова поднося суп ко рту.
Я заставил её чувствовать себя некомфортно? Я не хотел этого делать.
— Здесь ты в безопасности, — говорю я.
Она перестаёт пить и внимательно смотрит на меня, выражение её лица над краем чашки ястребиное, как будто она пытается решить, правда ли это.
Я кладу руку на сердце, как мы привыкли делать перед играми с мячом, когда звучит национальный гимн.
— Бринн, я обещаю… я клянусь… — Чем? — …памятью моей матери, что не причиню тебе вреда.
Когда она опускает чашку, её лицо расслабляется.
— Ты был бойскаутом?
— Недолго, — говорю я, вглядываясь в её лицо, надеясь на её доверие, хотя знаю, что не заслуживаю его. Мой голос становится шёпотом, когда я повторяю: — Я не причиню тебе вреда.
— Хорошо, — тихо говорит она, кивая мне. Она ставит чашку на прикроватный столик и осматривает комнату.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})— Мой рюкзак у тебя? Мне нужно зарядить телефон.
Я качаю головой.
— Нет. Он всё ещё, эм, там наверху. Я не мог его нести.
Она выглядит расстроенной, прикусывает зубами нижнюю губу, а затем морщится, вспоминая о своих ранах.
— Почему нет?